Category: рыбалка

Category was added automatically. Read all entries about "рыбалка".

olga

Кое-что о детстве, улице Рыбалко и Генрихе Поиндекстере

Когда я окончила третий класс, мы переехали на новую квартиру. Вернее сказать, это была в полном смысле слова квартира, потому что комната в коммуналке была, конечно, домом, но не была квартирой. Квартира на улице Рыбалко (дом четырнадцать, корпус три, квартира два) была квартирой известного рода - то есть такой, где туалет был совмещён с ванной, а пол, согласно известной шутке, совмещён с потолком, но я воспринимала её как роскошь. У меня появилась собственная комната, а родители, наконец, избавились от соседства Зинчуков.

Все окна нашей квартиры выходили в сад, самый настоящий сад с яблонями, цветами и кустами черноплодной рябины. С одной стороны, в начале шестидесятых он был посажен коллективно, "общественностью", но, с другой стороны, его, так сказать, смотрителями были жильцы первых этажей. В нём никто не гулял, потому что своими размерами он напоминал разросшийся в размерах палисадник. Летом между двумя берёзами мне привязывали гамак, в которых я целыми днями лежала, читая романы Диккенса. Одного романа хватало на два-три дня. По пустым, без машин и пешеходов, солнечным июльским улицам, я шла в далёкий, на задворках улицы Бирюзова, "немецкий городок" (расположенный анфиладой квартал очаровательных двухэтажных домиков, выстроенных после войны пленными немцами), где располагалась районная библиотека. Это было своего рода таинство - сдавать одну книгу, получать другую, расписываться в формуляре и карточке, которую библиотекарша клала в бумажный карманчик на обороте книжной обложки. С очередным Диккенсом в авоське я шла домой, съедала картофельное пюре с жареной рыбой, игнорируя суп, и выходила в сад. Гамак и Диккенс - это были две неистребимые, неслитые и неслиянные радости моих десяти лет. На третьем этаже целый день напролёт играл всё одну и ту же мелодию безумный флейтист, вокруг царила безупречная тишина, которую не нарушали, но, наоборот, подчёркивали виртуальные страдания Джона и Мэри, которые шли к своему тихому и честному счастью несмотря на бедность, невзгоды коварной судьбы и бездушие чопорных и лицемерных капиталистов. И это было замечательное чтение, всю промыслительность которого я могу оценить только сейчас, когда, на пороге полтинника, сама иду к своему тихому и честному счастью несмотря на бедность, невзгоды коварной судьбы и бездушие чопорных и лицемерных капиталистов.

Мы жили на первом этаже первого подъезда. В первой, однокомнатной, квартире, жили мать и дочь. Мать, божий одуванчик, звалась Розой Григорьевной, а её дочь, старая дева, Генриеттой Наумовной. Генриетта Наумовна имела совершенно геометрическую конфигурацию идеального, хотя и несколько скруглённого на концах параллелепипеда, и её тыльную часть можно было отличить от фронтальной только по наличию брошки ("Кавалеры приглашают дамов: там, где брошка, там, кажется, перёд", - это было сказано именно о ней). Каждый свой отпуск Генриетта Наумовна проводила в доме отдыха или совершала речные круизы, но не приобретала там ничего, кроме очередного подбородка. Холостые мужчины, если они ещё и оставались, не выражали желания плениться её прелестями, и тогда Генриетта Наумовна начала неуклюже осаждать своего ближайшего соседа, то есть моего отца, которому в то время было за тридцать и который, при редкостной положительности, отличался удивительным же трудолюбием.

По воскресеньям Генриетта Наумовна надевала на свои бочкообразные ноги туфли на каблуках и приходила к нам в гости - из первой квартиры во вторую. На полу, поверх ковра, в этот день у нас, как правило, расстилали листы упаковочной бумаги из прачечной, а на бумаге подсыхала нарезанная тончайшими соломками домашняя лапша. Генриетта Наумовна садилась в кресло, под тот самый торшер на двух медных ножках, который всё ещё освещает и освящает мои вечера, и начинала повествовать о мужской неблагодарности. Я сидела в своей комнате, решала задачи про трубы и бассейны и краем уха слушала её сетования.

Когда за ней закрывалась дверь, родители вздыхали с облегчением. Отец с непередаваемым остроумием называл её "Генрих Поиндекстер" - в память о герое "Всадника без головы". А вот Роза Григорьевна, божий одуванчик, родившийся ещё до революции в еврейском местечке, называла свою дочку "Геня" и всячески желала ей счастья.

Однажды, вернувшись из школы, я обнаружила, что забыла ключ, и в недоумении остановилась на лестничной площадке. Дверь первой квартиры скрипнула, и из-за неё вышла Роза Григорьевна. "Детка, - сказала она, - бедная детка. Проголодалась?"

Я утвердительно кивнула. Роза Григорьевна провела меня в единственную комнату, меблированную двумя никелированными кроватями с эверестами подушек, пузатым комодом и круглым столом с полудюжиной стульев вокруг. Роза Григорьевна поставила передо мной тарелку с тремя вишнёвыми варениками и, сострадательно подперев щёку рукой, начала наводить справки. А хорошо ли тебя кормят дома, детка? (На этот вопрос можно было и не отвечать, поелику мои круглые и румяные щёки служили на него лучшим ответом.) А хорошо ли живут твои родители, детка?

И всё в том же духе: три вареника с вишней стоили мне допроса с пристрастием.

На улице Рыбалко мы прожили больше десяти лет. Мне было там так хорошо, что я поклялась никогда не переступать порога новой квартиры, на двенадцатом этаже улицы Отрадной, которая в начале восьмидесятых произвела на меня, своей бесприютностью, самое безотрадное впечатление.

Когда мы покидали наше мирное жилище, Роза Григорьевна была всё ещё жива, а Генрих Поиндекстер так и оставалась в своём незамужнем состоянии.

Всё течёт, всё изменяется, но, думаю, только это так и осталось в своём прежнем статусе - так же, как и двадцать с лишним лет назад.

Тем более что, как говорят, дом четырнадцать корпус три, блочная пятиэтажка обморочно-жёлтого цвета, пока ещё уцелела перед натиском грейдеров Лужкова.