Category: путешествия

Category was added automatically. Read all entries about "путешествия".

olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

XVIII
Пуэрто-де-Санта-Мария


Было невозможно не поехать, если уж это предложил Хуан. И мы отправились в Пуэрто.

В поезде Арселу рассказал нам несколько семейных историй: весь процесс упадка его семьи предстал перед нашими глазами — череда интриг, ненависти, мелкой мести людей бестолковых и людей лицемерных и ловких.

Любопытно, что Арселу рассказывал всё это так, как если бы оно его не касалось, не придавая ему никакой ценности, кроме живописной.

Когда мы приехали, Арселу захотел, чтобы мы отправились к нему домой, но Хуан решил, чтобы мы остановились в гостинице. Тогда у него будет свобода приходить и уходить, когда ему вздумается.

— Не стоит мешать твоим сёстрам, — сказал Хуан в качестве отговорки.

Мы остановились в гостинице недалеко от устья, под названием «Виста Алегре». Должно быть, она принадлежала итальянцу: я так предположила, увидев, что стены увешаны литографиями и гравюрами с видами Италии; вероятно, хозяин был каким-нибудь ломбардцем или венецианцем, потому что там есть план Ломбардо-Венецианского королевства*, сделанный в 1859 году.

С балкона моей комнаты видно устье реки Гуадалете*. На её глинистом берегу высится старый каркас ремонтируемого корабля; чуть дальше, рядом с лачугой, виден каркас другого корабля, опирающийся на подпорки. На молу в пойме реки несколько мужчин идут назад, с мотком пакли за поясом, а тем временем мальчики вращают рукоятку, закручивая канат. Рядом, слева, около реки расположена выкрашенная в красный цвет старинная водокачка, которая называется Ла Галера*.

Все вместе мы пошли в гости к сестрам Арселу. Проходя по улице, он заглянул в один ларёк, а потом вернулся с конвертом в руке.

— Обратите внимание, — сказал мне он, — как в моём городе приклеивают марки к письмам, криво, где придётся. И во всей Испании — то же самое. Это письмо адресовано в Мадрид, и поэтому я его отправлю, но если бы оно было для моей газеты, то в таком виде я бы его не послал. Англичанин, получив письмо с маркой, приклеенной таким образом, подумал бы, что его оскорбляют.

Мы пришли в дом Арселу — огромный дом с большим садом.

Мы поднялись на второй этаж, где поздоровались с двумя сёстрами Арселу. Эти две старые девы — очень симпатичные и говорят очень нежно и ласково.

Старшая, пятидесятилетняя, седовласая и румяная, а младшая, Маргарита, — женщина идеального типа. После разорения им остался этот огромный дом с чудесным садом.

Арселу разговаривал со своими сёстрами так, как если бы он только что с ними расстался. Сухость этих людей удивляет; пожалуй, мы, русские, чересчур открыты и ласковы. Арселу не испытывает и никаких сентиментальных чувств к воспоминаниям той эпохи, когда его семья жила безбедно; похоже, что они ему совершенно безразличны.

Из дома Арселу мы отправились обедать, а потом пошли прогуляться по городу, посмотреть на эти широкие улицы и эти большие старые дома, на площадь Пескадерия* с замком святого Марка*, и на другую, с низеньким домами, которая называется площадью Полвориста*. Потом, через сады Верхеля*, мы вышли к бульвару Виктория* — очень красивому и очень печальному.

Арселу знает почти всех, кого мы встречали по пути, — и маленьких, и взрослых.

— Привет, Пепе Игнасио! — говорят ему.

— Привет, Маолильо! Привет, Чавито! — отвечает он.

Вечером мы вернулись в гостиницу. Хуан, Арселу и другие, похоже, приглашены на ужин в одно из здешних заведений.

Грасьоса, дочка и я остались дома. Перед тем как лечь спать, я немного постояла на балконе. Ночь была тёплой, прибой — высоким; река блестела под небом, полным серебристых туч, освещённых луной; лодки высились в пойме, а впереди, на другом берегу, на мысу, на фоне неба вырисовывались силуэты нескольких сосен.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

XI
Враждебные характеры


Мой муж устроил так, что Арселу перебрался в нашу гостиницу. Ему отвели номер на втором этаже, рядом с моим.

Пусть это и эгоизм, но мне приятно, что Арселу живёт в нашей гостинице: он очень любезен и очень внимателен ко мне.

Похоже, художник Брионес уехал в Гранаду, в поисках обставленных пейзажей и небес.

Я всё время жаловалась на холод в этой гостинице, и Арселу купил паровую печку и собственноручно установил её в моей комнате.

— А теперь пускай Хуан оплатит счёт, — сказал он.

— Естественно, — ответила ему я. — Большое спасибо.

— Я это сделал, — ответил мне он, — с той мыслью, что вы мне позволите сюда приходить и проводить с вами часок-другой.

— Да сколько вам угодно.

Арселу и Грасьоса занялись печкой. Арселу очень заботится о том, чтобы температура колебалась от восемнадцати до двадцати градусов. Он ставит на печку кастрюльку с водой, доводит её до кипения и бросает туда листья эвкалипта и камедь*, которую он покупает в аптеках.

С тех пор как в моей комнате стало тепло, она приобрела более жилой вид.

— А что, тебе эту печку поставил хозяин? — спросил меня муж.

— Нет, Арселу.

— Так он теперь заделался печником?

— Он говорит, что сделал это при условии, чтобы я ему разрешила приходить сюда по вечерам на несколько часов.

— Этот Арселу — старая ханжа, — сказал Хуан.

Мой муж испытывает к Арселу глубокую неприязнь. И это даже больше, чем неприязнь: это несовместимость — несовместимость характеров, осложнённая семейными разногласиями.

Хуану как человеку энергичному и решительному, нравится командовать и руководить; например, чтобы сначала все шли туда-то и туда-то, а потом — туда-то и туда-то. Но вот Арселу — человек неподдающийся: он уходит к себе в комнату, запирается там и принимается ходить туда-сюда, напевая то баскские, то андалусийские песенки, и не выходит, даже если его и просят об этом как об особой милости.

— У меня нет никаких дел, — сказал он как-то, — но мне нравится быть одному.

Такой нелюдимый индивидуализм выводит моего мужа из себя, его раздражает. И если всякого, кто ему подчиняется, он готов признавать человеком симпатичным и милым, то, наоборот, всякого, кто пытается ускользнуть из-под его руководства, он считает человеком омерзительным и нелепым.

Семейные соображения значат для моего мужа больше, чем для Арселу. Похоже, что его дом приходит в упадок, потому что им не занимаются и плохо управляют.

Отец Хуана купил по очень низкой цене имения, которые у семейства Арселу были в Хересе и в Пуэрто-де-Санта-Мария*, а потом, когда ему это стало выгодно, начал их распродавать.

Судя по тому, что я вижу, мой муж думает, что Арселу на него сердится, но я думаю, что это не так. По сути, у Арселу нет ни энергии, ни сил ненавидеть.

Иногда он целыми днями ходит взад и вперёд по коридору, напевая попеременно то андалусийские, то баскские песенки.

А когда ему надоедает напевать, он начинает насвистывать.

— Этими вашими хождениями зверя в клетке вы напоминаете мне этого персонажа Ибсена, Йуна Габриэля Боркмана*, — сказала ему я.

— Ну да! — ответил мне он. — Если только вы не говорите так, чтобы надо мной посмеяться.

— Ничего подобного.

— Ибсен там хотел изобразить сильного человека, не имеющего возможности действовать. Я совсем не такой: в глубине души я ни на что не гожусь. То есть, — добавил он, — не только в глубине души, но и по сути.

Входя в столовую, Арселу всегда потирает руки.

— Значит, вы довольны? — несколько раз спрашивала его я, увидев его таким.

Он смотрит на меня с удивлением и говорит:

— Нет. С чего бы это?

Видно, что он наигранно улыбается и преувеличенно оживлённо говорит, чтобы симулировать весёлость и придавать значимость происходящему.

— Ого! Ну и ну! Так сегодня у нас лангусты! — восклицает он, потирая руки. А потом он их не ест, потому что не может их переваривать.

Наверное, Арселу думает, что это признак очень дурного тона — показываться другим в плохом настроении или выглядеть недовольным.

Мне жаль этого человека. Мой муж говорит, что он клоун, который из-за того, что жил по моде, корчил из себя сноба и духовное существо, в конце концов разорился и стал презирать всякий снобизм и всё шикарное; но даже если это и правда, не думаю, чтобы это было причиной его ненавидеть.

Среди любезного, светского разговора он иногда делается настолько рассеянным и уходит в себя, становится таким грустным, что вызывает жалость.

Мой муж яростно на него нападает с намерением его оскорбить, но Арселу искусно защищается, отметает в этих нападках всё личное, делая вид, что это к нему не относится, и обрушивается на идеи противника, отыскивая доказательства — иногда сильные, а иногда комичные.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

X
В музее


Сегодня у нас были гости. К нам приходил кузен моего мужа, которого зовут Хосе Игнасио Арселу. Его сопровождал баскский художник Рикардо Брионес.

Арселу — высокий, худой и сутулый. Он одевается так экстравагантно, что трудно сказать, то ли он не умеет одеваться со вкусом, то ли он такой бедный и подолгу носит одежду, но у него такие нелепые сюртуки.

Когда его видишь в первый раз, он удивляет своим странным видом. Арселу, судя по всему, около сорока лет; он совсем лысый, чисто выбрит и с сединой на висках. Он носит монокль и время от времени вставляет его в глаз, потому что обоими глазами он видит по-разному.

Из-за его странного вида, монокля и отсутствия акцента (по-испански он говорит без всякого регионального акцента) многие принимают его за иностранца.

Художник Брионес — низенький, очень симпатичный, с живым взглядом сверкающих глаз и серыми усами.

Муж пригласил двух друзей пообедать с нами. За столом Брионес рассказал несколько очень забавных случаев из жизни богемы. Слушая их, Арселу смеялся.

А потом Брионес и мой муж принялись спорить о живописи так оживлённо, что люди за соседними столиками стали на нас смотреть.

В основном спорили о том, можно ли считать Андалусию более или менее пригодной для живописи, чем остальную Испанию, а особенно её север.

— А мне не нравится андалусийский пейзаж, — сказал Брионес. — Что до меня, то его невозможно рисовать. Когда светит солнце, при свете он ужасен, а когда солнца нет, он некрасивый; у него нет оттенков.

— Зато северный пейзаж, — сказал мой муж, — хорош с туманом, но темноват. А с солнцем он смотрится резко и вульгарно.

— Да, — согласился Брионес, — но там бывают такие атмосферные эффекты, которые мне нравятся; мягкие тона, далёкие перспективы… здесь этого нет.

— Значит, вы не будете здесь писать? — спросила его я.

— Да нет, придётся: те немногие картины, которые я продаю, я продаю за границей, не в Испании. Если я присылаю пейзаж без солнца, мне говорят: «Это не Испания». И мне приходится ехать в Андалусию, хотя мне не нравится этот свет.

— Но я не очень понимаю, почему вам не нравится этот свет — такой красивый, такой ясный, — сказала ему я.

— Да, он очень красивый — но только если гулять, греться на солнце, — ответил Брионес. — Но мне он кажется не подходящим для живописи. Здесь много света, но мало цвета; у этой южной растительности оттенков куда меньше, чем на севере Испании; яркое солнце и пыль уничтожают оттенки и делают всё ещё белее и ещё чернее. Да и к тому же в такой безветренный день, как здесь, невозможно составить представления об атмосфере — как можно нарисовать однообразно голубое небо? Невозможно. Нужны облака. Одно за другим, одно за другим, чтобы ощущалось пространство. Я не могу рисовать пустое небо: мне нужно, чтобы на нём что-нибудь было, чтобы оно было, так сказать, чем-нибудь обставлено.

Это замечание, насчёт обставленного неба, показалось нам несколько комичным.

— Может, всё это и так, — довольно грубо сказал Хуан, — но это не помешало тому, что при таком свете и таком солнце писали лучшие художники мира — Веласкес, Эль Греко, Сурбаран, Гойя…

— Да, но они писали людей, — возразил Брионес, — пейзаж их не интересовал или, в крайнем случае, интересовал лишь как декорация. Не правда ли, Арселу?

— Я, как вы знаете, ничего не смыслю в живописи, — ответил Арселу. — И к тому же я думаю, что живопись — совершенно бесполезная штука. Если бы был жив Леонардо да Винчи, то он, вероятно, предпочёл бы строить аэропланы, а не писать картины. В наше время живописью могут заниматься только недоумки.

Мнение Арселу вызвало настоящую ярость у Хуана, обвинившего своего кузена в том, что он рисуется и хочет казаться оригинальным. Арселу выслушал обвинение со стоическим безразличием и ответил с привычной для него холодностью:

— Не вижу, чтобы искусство приносило пользу нашей цивилизации. Потому-то оно меня не вдохновляет. Мне нравится интересоваться человеческим, и в этом смысле меня больше всего интересует наука и, ещё больше, зарождение коллективного сознания. Думаю, что это — самое значительное из явлений современной истории.

— И, тем не менее, искусство… — начала говорить я.

— А мне эта артистическая вдохновенность, — перебил меня Арселу, — кажется ослиным мостом*, на котором собрались все дураки и все рутинёры Европы.

Брионес сказал, что если Арселу имеет в виду критиков, то он прав.

Потом они стали спорить о современной испанской живописи. Брионес сказал, что как художник Сулоага* лучше Сорольи*, но если ему будут хвалить Сулоагу, то тогда он скажет, что Соролья — гораздо лучше.

— Думаю, — серьёзно сказал Арселу, — что Соролья заслуживает внимания с географической и климатографической точки зрения.

— Ну, вы и скажете! Странная это заслуга для художника…

— Вот именно, — продолжал Арселу. — Если посмотреть на его картину, то можно утверждать: это именно пляж близ Валенсии, в три часа пополудни и в тот июльский день, когда тридцать девять градусов в тени.

— Тогда он наверняка великий пейзажист, — сказала я.

— Может быть. Но поскольку мне не нравится ни бывать на пляже, ни бывать там ни в это время года, ни в эти часы, ни при этой температуре, то мне и не нравятся картины Сорольи.

— А Сулоага?

— Не знаю, какой Сулоага художник — хороший или плохой. Наверное, такой же хороший, как и Соролья, но при этом сильно от него отличается. У Сорольи как у художника нет ни малейшего представления о том, что было до того, как он начал рисовать. А у Сулоаги есть уже сложившееся представление о своей стране, но это представление ложное. Это — театральное представление какого-нибудь француза, которому повсюду хочется видеть встречать таких женщин, как Кармен с табачной фабрики*. Сулоага думает или делает вид, что думает, будто Испания — это страна карликов, ведьм, чудовищ и всяких диковин. Но это совсем не так. Современная Испания — это страна не столь сильно цивилизованная, как страны Центральной Европы, но по сути в ней нет ничего особенного.

— Нет-нет, думаю, что вы преувеличиваете, отстаивая противоположное мнение. У Испании есть что-то своё.

После обеда художник Брионес предложил сходить в музей*. Я сказала, что мне нужно идти гулять с Ольгой на бульвар Делисиас, но мой муж рассердился.

— Это уж чересчур, — сказал он, — это не дело, чтобы ты ничего не смогла делать из-за девочки.

— Хорошо, хорошо, я пойду.

Мы встали из-за стола и пошли в музей. Брионес и Хуан яростно спорили.

Арселу шёл рядом со мной.

— Если вам надо проведать дочку, — сказал он мне, — я вас провожу, потому что эти двое будут тут спорить до скончания века, обсуждая, каким должен быть нос одного из этих святых — белым или красным.

— Я там не задержусь.

Арселу развлекался тем, что делал комические замечания. Вставляя монокль в глаз, он говорил:

— А вам не кажется, что этот Мурильо* был изрядным тупицей?

— Почему?

— Мне так кажется.

Потом мы остановились перед картиной с изображением святого, который вырезал у себя кинжалом на груди, около сердца, букву «Н»*. Арселу сказал:

— Это у него такое тавро, как у скота.

— Тавро, что надо, — рассмеялся музейный служащий.

— Это тавро ставят для того, чтобы после смерти его распознали наверху, — добавил Арселу. — Тогда не придётся вносить его в каталог. А так — пожалуйста: он добирается до рая, говорит привратнику: «Литера такая-то» — и уже понятно, в какое место его определить.

Потом Арселу остановился перед картиной с изображением святого Игнатия, написанной Сурбараном*.

— Ну и плутовская же физиономия у этого типа!

— А кто он такой?

— Святой Игнатий. Теперь он самый главный из командиров католического войска. И это при том, что ему подрезали крылья! В противном случае он бы свалил самого предвечного Отца, устроил бы государственный переворот и сам бы себя короновал. Или, по крайней мере, провозгласил бы там, на небесах, республику и сделался бы диктатором, как эти южноамериканские генералы.

Арселу попросил меня ему сказать, когда я захочу вернуться в гостиницу. Но мне не пришлось ему ничего говорить, потому что нас предупредили, что музей закрывается, и мы вышли все вместе.

Когда мы проходили по улице Сьерпес, Арселу мне сказал:

— Как видите, мы, мужчины, считаем себя здесь одним из лучших украшений города.

— Почему?

— А разве вы не видите, как мы выставляем себя напоказ в клубах и парикмахерских?

— Да, верно. Это немного комично. А разве женщины не могут себя выставлять где-нибудь напоказ?

— Ещё чего! Конечно же, нет. Для этого вы не настолько значительны.

Мы вернулись в гостиницу.

— Ты здесь надолго? — спросил мой муж у Арселу.

— Да. Может, я пробуду здесь около месяца, потому что король* собирается приехать отдыхать в Севилью, и мне придётся посылать в мою газету кое-какие заметки.

— А почему бы тебе не остановиться в этой гостинице?

— Нет-нет, я в ней не остановлюсь.

— Но почему?

— Потому что это гостиница для богатых; я остановился в гостинице поскромнее.

— Какая ерунда! Готов поставить что угодно, что хозяин этой гостиницы устроит тебя здесь за те же деньги, которые ты платишь там. Если хочешь, я у него спрошу.

— Хорошо.

— А если цена будет такой же, ты здесь останешься?

— Да, тогда останусь.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

VIII
Плохая ночь


Вчера муж настоял, чтобы мы сходили в кафешантан под названием «Новедадес».

В этом кафе исполняют исключительно песни и танцы в стиле фламенко, и его завсегдатаи — это в основном севильские хулиганы и, самое главное, иностранцы.

По сути, это зрелище не имеет ничего общего с современными обычаями города, но сохраняется как нечто характерное. Представления происходят во внутреннем дворике дома, первый этаж которого окружён галереей с несколькими «карманами» для зрителей.

Внизу расставлены столики. За них садятся люди, чтобы пить кофе и смотреть на артистов.

Заняв свои места в одном из «карманов», мы увидели несколько пар одних женщин, исполнявших испанские танцы. Потом мы слушали гитариста и певицу, а затем смотрели представление площадных куплетистов, которых здесь называют комедиантами. Ничего более гадкого и бесстыдного я ещё никогда не видела.

Я не вполне поняла, о чём они пели, но, если судить по их движениям и жестам, это что-то очень циничное и грубое.

Вернувшись в гостиницу, я увидела мою дочку на руках у няньки. Девочка плакала. У неё был жар. Я её уложила и села рядом.

Боюсь, что она простудилась в этой неотапливаемой комнате, где всё время сквозит из дверей и окон, которые плотно не закрываются. А ещё может быть, и это куда хуже, что её покусали комары, заразив её перемежающейся лихорадкой.

Утром я сказала администратору гостиницы, что если мне не предоставят комнату на втором этаже и с окном на улицу, я отсюда съеду.

Администратор освободил одну из них, и я туда перебралась.

По вечерам Ольга боится, что я уйду. Я её успокаиваю и жду, пока она уснёт, держа её за руку.

Хуан ушёл и до сих пор не вернулся. Я отослала Грасьосу спать и осталась одна. Меня тревожат и пугают всякие грустные мысли.

Боюсь, что я опять ошиблась.

У меня не было сил сопротивляться тому, кто навязывал мне свою волю. Он, Хуан, меня одолел и теперь уже смотрит на меня как на лёгкую добычу, которую не стоит ценить.

Таков уж мир. Мне постоянно вспоминается эта надпись на гербе дома в Наваридасе.

В полночь от этого кошмара меня разбудили чьи-то шаги по коридору. Я подумала, что это, наверное, Хуан, но это не он: это какой-то постоялец — припозднившийся и в дурном настроении, потому что он ворчал, стучал каблуками и в остервенении бросил ботинки на пол…

Ольга проснулась и заплакала. У меня сжалось сердце. Муж так и не пришёл…

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

VI
Город сновидений


Моё сердце — словно жаворонок, взмывающий в небо с рассветом: у него появились крылья, и оно, исполненное надежд, воспарило, когда мы приехали в Андалусию. Какой странный мираж! Какая нелепая иллюзия!

Когда мы подъезжали к городу Баэса, начало светать. Солнце сверкало волшебно; казалось, будто от солнечного света камни и растения вот-вот загорятся и расплавятся. Да и меня на миг посетила обманчивая надежда, и я поверила, что достаточно приехать в эту солнечную страну для того, чтобы стать счастливой,

Такое впечатление, будто люди — словно шелковичные черви, которые слышали, что они могут превратиться в бабочек, и иногда им кажется, будто они легко парят в пространстве на крыльях, выросших за спиной.

Между Кордовой и Севильей небо стало покрываться тучами, и возникший в моей душе мираж поблёк и рассеялся.

Пока поезд ехал, я всё время смотрела в окно.

На широких равнинах, орошаемых Гуадалкивиром*, справа и слева расстилались луга, на которых паслись лошади и мощные быки.

В оливковых рощах крестьяне, стоя на лестницах, собирали с деревьев оливки. А потом мы проехали мимо апельсиновых рощ, полных оранжевых плодов, и верениц больших агав* с их серыми и мясистыми ветвями, твёрдыми и острыми, как кинжалы.

Приехав в Севилью, мы отправились в гостиницу, расположенную на площади с большими пальмами.

Нас поселили в комнатах первого этажа, окна которых выходят во двор с фонтаном посередине. Дворик вымощен беломраморными плитами и окружён аркадой, тоже мраморной.

Комната показалась мне сырой и холодной, словно туда никогда не проникало солнце; в ней нет ни камина, ни чего-то другого, чтобы её обогреть.

Я спросила у хозяина гостиницы, нет ли у него какой-нибудь другой комнаты — на втором этаже и с окном на улицу, и он мне ответил, что когда такая комната освободится, он мне скажет.

Отдохнув и позавтракав, мы отправились в экипаже на бульвар Делисиас*. Погода была великолепная, мы вышли из экипажа, и Ольга стала бегать, играя, по аллеям этого бульвара.

Вернувшись с прогулки вечером, я накормила дочку и уложила её спать.

Мы с мужем поужинали в восемь, а после ужина вышли прогуляться по городу.

На улице Сьерпес* я почему-то привлекла внимание. Но почему? Ведь моя одежда не бросалась в глаза. Вероятно, мой вид показался людям несколько экзотическим.

Мы несколько раз прошлись по этой узкой и извилистой улице между Кампаной* и площадью перед муниципалитетом, а потом зашли в кафе.

Иностранца, приехавшего в Севилью, прежде всего удивляет то, как много на улицах мужчин и как мало женщин.

Я слышала, как в Испании говорили, что севильских женщин считают очень хорошенькими, но, честно говоря, и если судить по тем женщинам, которых я видела на улице, ничего привлекательного в них нет. На севере и в Мадриде я встречала куда более красивых женщин того же южного вида.

На самом деле северяне и южане в Испании не очень-то различаются — не то, что в Италии: здесь, как я успела заметить, андалусиец почти не отличается от баска, а галисиец — от каталонца.

Из окна кафе, немного уставшая, я наблюдаю, как суетятся те многочисленные мужчины, которые заполняют улицу. Многие из них — скорее всего тореадоры, потому что они носят косицы, как у китайцев — маленькие и загнутые кверху, словно поросячьи хвостики.

Среди людей с малокровными, тусклыми, маловыразительными лицами встречаются высокие, решительного вида мужчины, напомнившие мне римские статуи из флорентийского музея. Многие стоят, прислонившись к стене, с томным и ленивым видом.

— Хочешь ещё прогуляться или ты устала? — спросил меня Хуан.

— Отчего же, давай прогуляемся.

Мы вышли из кафе. Уже около десяти вечера, но многие магазины всё ещё открыты. Люди продолжают ходить туда-сюда, и это, похоже, никогда не кончится.

Часовщик с линзой в глазу всё ещё работает за застеклённым прилавком...

Мы направились в сторону собора* и прошли мимо стены с дверью, именуемой Воротами прощения*.

Над этой стеной возвышается башня — Ла Хиральда*; в окне наверху, перед иконой, качаются на ветру четыре зажжённых фонаря.

Обойдя Хиральду, мы вышли на площадь с пальмами, окружённую зубчатой желтовато-красной стеной Алькасара*.

Электрические фонари отбрасывают свой яркий белый свет на стены Алькасара и собора, и эта площадь, площадь Триумфа* с её большими пальмами и её зелёными массивами, освещаемая грубым и голубоватым электрическим светом, кажется театральной декорацией.

Через арку мы вышли на площадь Алькасара с окружающими её со всех сторон маленькими домиками (по-моему, она называется Дворик Монтерии*) и пошли дальше извилистыми улочками, дома которых выкрашены в красный, голубой и белый цвет…

В ту ночь воздух был влажным, тёплым и нежным, как ласка: мне казалось, будто мы идём по одной из тех улиц, которые снятся во сне, когда идёшь по идеальному городу, и я тогда тоже чувствовала себя куколкой бабочки, которая вот-вот прорвёт кокон, чтобы взлететь в воздух…

Из этого лабиринта улочек мы снова вышли на площадь Триумфа. При свете луны изразцы на Хиральде сияли бледным и таинственным блеском.

Свернув с улицы Сьерпес, мы вернулись в гостиницу ещё довольно рано.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

X
Веласко, победитель


В своих письмах Вере Саша не рассказала о том, чем закончилось её пребывание во Флоренции; она не решалась рассказать, как вторгался в её жизнь Веласко и как он завладел её волей.

С приближением лета, с наступлением первых жарких дней, Саша решила отправиться отдыхать в Белладжо, живописную деревушку, расположенную между двумя заливами озера Комо.

Ей хотелось на время расстаться с испанским художником, разобраться в своих чувствах, но Веласко оказался чересчур деятельным и беспокойным, чтобы позволить ей это уединение, которое могло бы привести к успокоению любимой женщины.

Саша боялась, что и Веласко окажется авантюристом, но инстинктивно чувствовала, что дело не в этом; опасность для неё заключалась в другом, хотя она и не знала, в чём именно. У Веласко были деньги, и он выглядел богатым человеком, привыкшим сорить ими без счёта.

В Белладжо Веласко подчинил себе Сашу. Его ухаживание было таким неотступным, что оно не давало Саше возможности ни рассуждать, ни размышлять. На сей раз великолепный вид уже не казался ей поэтичным, потому что Веласко развлекался тем, что находил пейзажи озера Комо скучными и неинтересными и поминутно об этом твердил.

Это был случай внушения, гипноза, порабощения воли. Веласко распоряжался, приказывал, и Саше оставалось подчиняться.

Они катались по озеру на пароходиках, ездили в Бельяно смотреть деревушки, отражавшиеся в спокойной воде, и подходили к водопаду Пьоверны с его пенящимися водоворотами.

И Саша, не противясь, покорялась этому деятельному и непоседливому испанцу.

В середине июля Веласко убедил Сашу, что им нужно завершить свой отдых в Биаррице.

Саша уступила, они вместе поехали в Биарриц и в конце сентября поженились.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

VII
Друзья из гостиницы


«Ты просишь передышки; что ж, хорошо, давай сделаем передышку. Ты хочешь, чтобы вопрос “Вера и Лесков” мы отложили на потом. Хорошо, давай его отложим, и я продолжу рассказывать тебе о моей жизни, раз уж ты пишешь, что тебе интересны мои письма. Ты мне льстишь, дорогая Верочка.

Я здесь уже целый месяц, и хотя моя венгерская подруга Мария Карой в восторге от Италии и итальянцев, меня это не вдохновляет.

Я понимаю всё великолепие такого города, как Флоренция; понимаю, сколько в ней произведений искусства, но сами итальянцы мне неприятны. В их радушном отношении к иностранцам есть что-то фальшивое. Они люди ловкие, сообразительные, умные, но они продали свою душу английскому или американскому дьяволу в образе долларов или фунтов стерлингов. По сути, они не верят ни во что, кроме денег и удовольствий. Потому-то они и служат этим двум идолам; всё остальное не имеет для них никакого значения.

И мне это неприятно. Я бы предпочла жить в суровом городе, где люди обязаны подавлять страсти и жить в воздержании, а не в таком городе, где погоня за удовольствиями делает всех мерзкими и низкими.

На следующий день произошло нечто очень примечательное. Объявили о том, что театральный сезон откроется опереттой, но за несколько минут до начала представления его отменили, потому что в одном из тех отелей, где останавливаются американские миллионеры, захотели устроить концерт с танцами, и музыканты оркестра покинули общественный театр, чтобы отправиться играть в частную гостиницу, где они получат больше.

Люди, которые всё это видят, не могут симпатизировать иностранцам и в глубине души их ненавидят, но пока останутся лиры, которые можно заработать, они будут скрывать эту ненависть и улыбаться.

Похоже, что Италия — это страна, где за деньги можно получить почти всё. Среди стольких красот и произведений искусства жизнь у людей жалкая и мелочная; видно, что тут взвешивают и оценивают абсолютно всё, до последнего гроша.

Большинство итальянцев из туристических городов, встречая иностранца, думают: “Как бы вытянуть из него ещё одну лиру?” Конечно, французы и швейцарцы из модных городов делают то же самое, но они делают это более достойно — без этой услужливости, без этих угодливых улыбок и этого притворного радушия итальянцев. Кроме того, все здешние мужчины считают себя завоевателями: нет такого скрипача, тенора или парикмахера, который не лелеял бы тайную надежду свести с ума какую-нибудь иностранную принцессу и пожить на её счёт.

О таких вещах мы частенько спорим с венгеркой Марией Карой, восторженной итальянистской.

Мне кажется, что Мария всё сильнее увлекается Энрико Амати, этим виртуозом, который, по его словам, является потомком тех самых Амати, скрипичных мастеров из Кремоны*.

Мария чересчур кокетлива, и ей нравится играть с людьми.

Её эстетизм её развращает. Может быть, всё это чисто внешнее, идущее от тщеславия и желания выделиться, но иногда мне кажется, что это не так.

Теперь Мария уверяет, что героиня, которой она больше всего восхищается, — это графиня Тарновская*, эта русская, суд над которой проходит сейчас в Венеции: она подчиняла и истязала своих любовников.

Мария любит петь, как если бы это было символом её веры, эту арию из оперы «Кармен»:

«Любовь свободна, век кочуя,
Законов всех она сильней.
Меня не любишь, но люблю я,
Так берегись любви моей!»

Не могу понять, чем объяснить это восхищение Марии, восторгающейся женщиной, живущей грубыми животными инстинктами. Правда, я не знаю, восхищается ли она на самом деле или просто делает вид, чтобы интересничать.

Не думаю, чтобы сеньор Амати, этот скрипач с наполеоновским профилем, разыгрывает перед собой, как Мария, маленький спектакль. Зато перед своей дамой он этот спектакль разыгрывает. Он хочет показать, будто он вовсе не авантюрист, волочащийся за богатой иностранкой, но мне-то видно, что это игра. Не знаю, может, я и ошибаюсь, но этот Амати кажется мне довольно подозрительным типом.

Мария несколько раз просила меня сходить вместе с ней в мастерскую одного художника, который живёт на стипендию венгерского правительства, — своего приятеля по фамилии Дуляшка.

Дуляшка — это тот самый молодой человек, который вместе с Амати заходил в нашу ложу, когда давали «Трубадура». Это поразительно робкий человек, живущий у себя в мастерской настоящим отшельником. Долгое время он жил в Ассизи, маленьком городке недалеко от Флоренции, где родился святой Франциск — святой, который, по всей видимости, занимает важное место в святцах Римско-католической Церкви.

Мария очень удивилась, узнав, что я никогда не слышала о святом Франциске Ассизском, а я ей ответила, что она наверняка ничего не слышала о многих русских святых, но Мария — католичка и полагает, что одних святых просто нельзя сравнивать с другими.

В Ассизи Дуляшка жил в монастыре и не хочет рисовать ничего, кроме религиозных сюжетов.

Теперь он заканчивает картину «Поклонение Деве». На ней изображено несколько очень хорошеньких головок ангелов и серафимов.

Мы побывали у него в мастерской, и художник, через Марию, спросил меня, не буду ли я против, чтобы позировать ему вместе с Ольгой. Он хочет запечатлеть наши головы, мою и моей дочери, среди окружающих Деву ангелов и серафимов.

Я ему ответила, что для наших голов это было бы, пожалуй, большой честью.

— Так вы не хотите? — печально спросил меня он.

— Ну что вы, пожалуйста. Почему бы и нет? Нам нужно будет приходить сюда?

— Нет-нет, я приду к вам в гостиницу. Если вы не против, то пришлите мне открытку, когда у вас появится час–другой свободного времени, и я немедленно приду.

На этом мы и порешили, и молодой мадьяр придёт к нам завтра утром, рисовать нас с дочерью.

Прощай, дорогая Верочка.

САША».

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

IV
В садах Боболи


«По утрам в воскресенье Флоренция похожа на провинциальный город. Да и наша Женева тоже провинциальная. У обеих есть нечто от маленьких и, в то же время, космополитических городов. Правда, для Женевы цивилизация и космополитизм естественны, тогда как Флоренция, в теперешних условиях, приходит в упадок: она словно княжеский дворец, из который сделали отель.

Здесь по утрам в воскресенье люди выходят на улицу разодетыми по-праздничному; они заходят в церкви послушать мессу, выходят из церквей; молодые люди толпятся в церковных двориках, чтобы поглазеть на проходящих девушек; семейства заходят в кондитерские, откуда отцы возвращаются домой с белыми пакетиками сладостей.

По вечерам город выглядит печально; магазины закрыты, зато кафе в центре города полны народа; проезжают экипажи, увозящие людей в Кашине, а трамваи отправляются в пригороды.

На окраинных улицах совершенно пустынно; там никого не встретишь, и в этом тоскливом окружении старинные каменные дома почти циклопической кладки выглядят по-настоящему серьёзно и страшно. На стенах некоторых дворцов, среди необработанных каменных плит, тянутся ряды железных скоб и колец, куда в прежние времена, наверное, вставляли факелы для освещения улиц.

По вымощенной большими плитами мостовой время от времени проезжает велосипедист, а миролюбивая кошка, свернувшаяся клубочком на лестнице перед дверью, провожает его взглядом...

Сегодня утром я бродила наугад по этим улочкам — узким и извилистым, тёмным и чёрным. Кое-где пахнет полем, сеном и соломой, и я мысленно переношусь в нашу подмосковную усадьбу.

Немного поплутав, я оказалась на Старом мосту*. Сегодня все магазины закрыты. После обеда Мария Карой, та самая венгерка, предложила мне сходить вместе с ней в сады Боболи*. Мы наняли экипаж и поехали туда все вместе — она, я и Ольга с нянькой.

Мы проехали мимо огромного здания из желтоватого необработанного камня. Это — палаццо Питти*. Экипаж пересёк широкую площадь, поднялся по пандусу, окаймляющему один из флигелей дворца, и мы остановились перед решётчатыми воротами, ведущими в сад. Слуга в ливрее и цилиндре посторонился, чтобы дать нам дорогу.

Мы вошли в сад; перед ним — небольшой искусственный грот, а сбоку — табличка, на которой написано: «Giardino di Boboli»*.

Мария Карой очень хорошо знает все эти вещи, их историю; судя по её словам, большинство образованных молодых венгерок прекрасно разбираются в литературе, истории и археологии и очень их любят. Похоже, естественные науки и медицина их интересуют далеко не так, как нас, русских.

Оказавшись в садах Боболи, мы вчетвером стали подниматься по вьющейся серпантином дорожке. Время от времени мы оборачивались, чтобы посмотреть назад.

Чем выше поднимаешься по холму, на котором разбит сад, тем шире становится вид на город у его подножия; видны и купол Дуомо, и кампанила Джотто, с её мраморной, несколько неприятной белизной, и каменная башня Палаццо Веккьо*, и другие башни и колокольни, высящиеся над городскими крышами.

В глубине видна замыкающая горизонт и довольно далёкая синеватая горная цепь, а на ней — белые домики среди лесов и рощ.

Мы дошли до пустынной площадки с каменной скамьёй и сели.

Ольга бегает, играет, сыпет нам песок на скамейку… В это время на площадку поднялись и сели рядом с нами несколько туристов. Это две семьи: дама с двумя дочками пятнадцати–двадцати лет и сыном-подростком, и супружеская чета. Все они — англичане.

Супружеская пара — это скучающего вида мужчина в очках и с подстриженными усиками, лет сорока, и дама — ещё молодая, полная, хорошенькая, белокурая, с голубыми глазами: на своего мужа он смотрит так, словно ожидает от него ласкового слова, которого он так и не произносит.

Заметно, что мужчина хандрит, обуреваемый мрачной, тяжёлой скукой.

Обе девушки и паренёк из другой семьи болтают, смеются, читают путеводитель; мать слушает их с безразличным видом.

А потом англичане встали и ушли. Мария Карой не испытывает симпатии к этим малоимущим англичанам, которые, подражая привычкам богачей, приезжают сюда туристами. Она говорит, что эта читающаяся на их лицах скука свидетельствует об их бесчувствии.

Но мне так не кажется. Я думаю, что эти англичане, которые, изрядно потрудившись, приезжают в известные своими художественными красотами города, надеются найти здесь нечто, что бы облегчило их печаль, а если им скучно, то это не потому, что они бесчувственные, а потому, что они не находят того, чего ожидали.

Все эти вещи, которые так расхваливают, все эти картины, статуи, пейзажи в основном производят на людей (хотя они этого не признают) очень поверхностное и не проникающее вглубь впечатление, которое ничего или почти ничего не значит для жизни. А вот для специалистов это — совсем другое дело, потому что они видят в этом ремесло, повод удовлетворить своё самолюбие и своё тщеславие.

Картина, пейзаж, партитура — это игрушка, которая, по сути, значит ещё меньше, чем лошадь — для военного, хорошенький бантик — для женщины или кукла — для девочки.

Однако венгерка считает мои слова кощунством и говорит, что прекрасные мраморные статуи и красивые картины возвышают душу. Но если бы это было так, то напичканный классической культурой д’Аннунцио* был бы духовно выше Достоевского, который много лет провёл на каторге, и я не думаю, что кому-нибудь, кто читал их обоих, пришло бы в голову их сравнивать.

Мария, по своему характеру, — очень латинская, она без ума от поступков и фраз; она не понимает русского духа с его неопределённостью, мистичностью, жалостью к обездоленным. Она искренне верит, что Толстой — плохой художник, а синьор Амати, наоборот, — очень хороший. И это потому, что, начиная играть на скрипке, он делает мрачное лицо, а прядь чёрных волос падает ему на лоб.

Иногда мне кажется, за этим эстетическим чувством по сути нет ничего, кроме грубой чувственности. Но на эту тему мы с ней спорить не стали, потому что уверены, что друг друга мы не переубедим.

Принято считать, что в северных странах с их холодным климатом и люди такие же — холодные, и что, наоборот, в южных странах, где всегда много солнца, люди пылкие и восприимчивые.

Но вот мы-то с тобой изучали физиологию и знаем, что это не так. Впрочем, не будем говорить о печальном, потому что это печально — вспоминать наши студенческие мучения и вспоминать, как хмурился Лесков, убеждаясь в нашей тупости.

Так что давай не будем вспоминать прошлое. Лучше я продолжу рассказывать о том, как мы побывали в садах Боболи. Мы поднялись на самую вершину холма, где неотвратимые туристы, сидя на траве, фотографировали город.

С вершины мы спускались по необыкновенно красивой аллее.

По обе стороны от неё ряды высоких кипарисов вместе с очень высокими миртами образуют две зелёные стены.

Эти аллеи пересекаются с другими, боковыми, поменьше, которые так же окаймлены зелёными стенами кипарисов и высоченных и плотных миртов.

С наступлением сумерек одна из этих аллей приобретает поистине странный вид: в глубине этого лесистого тоннеля вдруг появляется огромная фигура античного бога — скульптура из белого мрамора. Это и вправду овеяно таинственной поэзией, чем-то напоминая то представление, которое сложилось у нас о язычестве.

Мы вернулись к экипажу, проехались и уже в темноте возвратились в гостиницу пить чай. Родные Марии, при содействии Амати, приготовили для нас концерт.

Мы выслушали его с преувеличенно важным видом, чувствуя себя немного снобами; поговорили о Бахе, о Бетховене и о Вебере*, а потом пошли ужинать.

Вот теперь-то ты знаешь, как проводит день твоя подруга. Прощай, дорогая Верочка. Крепко тебя обнимаю.

Твоя САША».

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

II
Колокола Страстной субботы


«Что ты хочешь, дорогая Верочка? Когда уже не остаётся надежд, мы, чтобы симулировать энергию, которой нет, чтобы создать себе иллюзию, будто у нас есть простор для действия, которого тоже нет, обращаемся к искусству, музыке и книгам, и они для нас — своего рода опиум в нашей безжизненной жизни.

Думаю, старик Толстой во многом прав, с презрением отзываясь об искусстве и сложностях современной жизни.

Ты хочешь знать, что я делаю? Так вот я не делаю ничего интересного. Вот как я провела сегодняшний день.

Утром я вышла из дому без всякого плана, без определённого маршрута; подошла к центру города, и меня удивило царящее на улицах оживление.

Несомненно, происходит что-то интересное. Люди в основном направляются к собору. Улица Кальцайуоли *, самая оживлённая во Флоренции, настолько запружена экипажами и людьми, что по ней продвигаешься с трудом.

В конце улицы, на широкой площади перед Дуомо, стоит украшенный цветами чёрный катафалк; вокруг него теснится толпа.

В толпе шныряют продавцы газет, продающие какой-то листок. Купив его, я узнаю, что сегодня, в Страстную субботу, отмечается старинный праздник под названием «Взрыв телеги»*. «Телега» — это, конечно, тот самый чёрный катафалк, который поставили перед собором.

В листке, который я только что купила, объясняется, что это — древнейший флорентийский праздник. Ровно в полдень из портала церкви выпускают скользящую по проволоке ракету в виде деревянного голубя с зажжённым фитилём в клюве; от фитиля должна загореться сооружённый на повозке ковчег из искусственных огней.

А ещё в описании говорится, что крестьяне считают хорошим предзнаменованием, если порох взрывается с большим шумом. Уяснив значение праздника, я подхожу к площади перед Дуомо, забитой народом. Повсюду встречаются одетое в белое англичанки в соломенных шляпках* и туристы с фотоаппаратами. На балконах поблескивают на солнце красные зонтики, веера, светлые кофточки.

Часы бьют полдень; раздаётся выстрел из пушки.

— Голубка! Голубка!* — в нетерпении скандирует толпа. Раздаётся взрыв, следом за ним — другой. Площадь наполняется пороховым дымом, и почти сразу же и одновременно начинают звонить все колокола Флоренции. Слыша взрывы, люди смеются; все кажутся такими довольными...

Мне не очень понятно, почему радость ассоциируется с шумом; по крайней мере у меня всё радостное происходило в тишине.

Я отхожу немного в сторону от шумящей толпы. Колокола продолжают звонить приятным, как у фисгармонии, звуком — нежно и ласково.

Я сажусь у фонтана Нептуна на площади Синьории*, около скульптур, изваянных Джамболоньей*, и вижу, как мимо проезжает чёрный катафалк с искусственными огнями, перед которым бежит толпа мальчишек.

Это большая повозка, которую везут четыре белых быка — высоких и костлявых, с почти прямыми позолоченными рогами. Каждый из них покрыт красной попоной, на которой выделяется вышитая геральдическая лилия городского герба.

Повернув назад, я иду домой, и внезапно воображение переносит меня в дни моего детства, в Москву, когда праздновали Пасху.

Да, конечно: небо там не такое голубое, как здесь; снег всё ещё покрывает улицы и проспекты. Да, но насколько же там душевнее! Насколько больше христианского духа! Этот вечер Страстной субботы был для меня чем-то необыкновенным, таинственным.

После ночного богослужения колокола московских церквей начинали звонить; у всех были такие радостные лица, и у меня было ощущение новой жизни, человеческого братства...

На следующий день слуги, в своих лучших одеждах, собирались у нас дома, в гостиной, посреди которой стоял стол со сладостями и пирожными. Мой отец принимал их в своём генеральском мундире; всех целовал и обнимал...

Дорогая Верочка, как же дурно мы поступаем, покидая нашу родину, блуждая в дальних странах... Но теперь уже ничего не поделаешь. Твоя подруга

САША».

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

Часть вторая
I
Жизнь, не проникающая дальше зрачка


«Дорогая подруга! После моего долгого затворничества в нашем имении я себя чувствую, как выздоравливающая, и веду растительный образ жизни.

Я переезжаю с места на место, и в моей душе нет ничего — ни чувств, ни мыслей.

Временами мне хочется плакать. Почему? Просто так. Смешно, да? У тебя нервы покрепче моих, и ты, пожалуй, стала бы меня презирать за эту глупую сентиментальность. Что я тут делаю? Сейчас я тебе расскажу.

Сегодня утром я вышла из дому одна, чтобы полюбоваться Флоренцией. Всю ночь шёл сильный дождь; река Арно* стала мутной и жёлтой, земля насквозь пропитана водой, а в воздухе висит лёгкий туман.

На холмах, где расположены крепость Бельведере* и собор Сан Миньято*, блестит зелень деревьев, влажная и тёмная, а над ними, источая нежный аромат, поднимаются олеандры в цвету.

На фоне серого и сияющего неба с безупречной чёткостью обозначены контуры ближайших холмов с их церквями, крепостными башнями и кипарисами.

Желание гулять в одиночестве уводит меня всё дальше от города. Я вышла в поле, оставив по правую руку улицу под названием «Коста Скарпучча»* и прошла под аркой, где расположена прозаическая городская таможня. И вот я стою у подножия горы, к вершине которой ведёт и поднимающаяся спиралью дорога, и, по прямой, длинная лестница с несколькими площадками. По одну сторону тянется ряд высоких тёмных кипарисов. Эта поднимающаяся в гору вереница кипарисов напоминает процессию мрачных и печальных монахов.

В конце лестницы, поднимаясь по которой я иногда отдыхала, расстилается широкая площадка — ограждённая железным парапетом терраса*, откуда видна вся Флоренция, окутанная теперь туманом.

Попытаюсь-ка описать тебе вид, открывающийся с этой высоты, чтобы представить, будто этот час я разговариваю с тобой. Я всё ещё не решаюсь с кем-нибудь познакомиться. Такое нелепое и такое водевильное, как у меня, положение, положение разведённой жены, должно, как мне кажется, выражаться во всём — и в манере разговаривать, и в манере одеваться...

Да и к тому же, как я тебе уже говорила раньше, если бы и хотела рассказать тебе о моих чувствах, я бы не смогла. Я только и делаю, что живу воспоминаниями. Все мои теперешние впечатления остаются лишь на зрачках и не проникают глубже. Да я и сама стараюсь, чтобы они туда не проникали.

Так вот, продолжу рассказывать тебе о моих впечатлениях, остающихся на зрачках. Я стою у парапета террасы, возвышающейся над Флоренцией. Внизу, почти у подножия холма, высится старая башня цвета охры, оставшаяся от какой-то стены; рядом — железный мост и квадратная башенка; дальше — река, сейчас мутная. На подступах к городу она узкая, а потом, в центре, превращается в заводь, словно образуя пруд, а потом, за городом, снова становится узкой.

На правом берегу реки башня Палаццо Веккьо* возвышается, со своими зубцами, над другими башнями; кампанила Джотто*, белая и холодная, поблескивает своими готическими окнами рядом с широким куполом Дуомо*; там и сям, среди бесчисленных крыш, бурых и мшистых, устремляются ввысь и другие башни — Санта Кроче*, Санта Мария Новелла*, Подеста*.

В воздухе, на фоне неба, выделяется железный лев на вершине какого-то дворца: он словно карабкается вверх по копью, увенчанному геральдической лилией*. Слуховые окошки и окна мансард поблескивают, неярко отражая небо.

Далеко вдали виднеются Апеннины* — голубоватая горная цепь, которая то появляется, то исчезает, скрываемая туманом.

Уличный шум доносится сюда как шум прилива; на берегу реки, за городом, работают, просеивая песок, какие-то люди.

Постояв у парапета этой просторнейшей площадки, я сворачиваю на тропинку, ведущую вверх, к базилике Сан Миньято. За мной по пятам ходит чичероне, одолевая меня вопросами, хочу ли я осмотреть кладбище, башню, церковь. На все его вопросы я отвечаю «нет» и иду по окаймлённой деревьями дороге, кое-где пересекаемой трамвайными рельсами.

Какая же она тихая, эта дорога! Какая восхитительная! Просто чудо! Как бы мне хотелось прогуляться по ней с тобой. Время от времени, за очередным поворотом, открывается сквер с несколькими симметричными кипарисами и подстриженными миртами.

Этот пейзаж нельзя назвать ни совершенно естественным, как швейцарский, ни совершенно искусственным, как некоторые пейзажи Франции. Он приятен и, в то же время, приукрашен, но приукрашен так, что это, судя по всему, должно быть приятно природе — теми простыми украшениями, которые подобны цветку в волосах хорошенькой девушки.

Я иду дальше. Начинает накрапывать дождь. В некоторых низинах, где прячутся огороды, старушки пропалывают грядки с овощами; миндальные деревья и олеандры усеяны цветами; во влажной листве поют птицы, потихоньку струится дождь...

Как только я вернулась домой, дождь перестал; туман рассеялся, выглянуло солнце. Вечером мы вышли на улицу, потом я наняла экипаж, и мы втроём — я, Ольга и Мария, её нянька — поехали кататься по бульвару Кашине*.

Вечер был прекрасным, воздух — очень тёплым.

С наступлением темноты, на обратном пути, мы быстро поехали домой вдоль реки, по вымощенным плитками набережным; проезжая по улице Торнабуони*, мы остановились у кондитерской, купить сладостей.

На небе появились красные тучи, предвестницы хорошей погоды; мало-помалу зажигаются фонари, и их свет отражается на тёмной поверхности реки.

Сейчас я у себя в комнате. Девочка спит. Я слышу, как на улице поёт неаполитанскую песню слепой, подыгрывая себе на гитаре. Мои мысли блуждают между Женевой и Россией.

Прощай, дорогая Верочка. Спокойной ночи.

САША».

Продолжение следует