Category: производство

Category was added automatically. Read all entries about "производство".

olga

Василий Фёдорович, природный крестьянин

Помимо Славика, Юрика, Вадика и прочих аналогичных пришлых субъектов с соответствующим менталитетом в нашей деревеньке живёт и природный крестьянин, достойный именоваться по имени и отчеству. Василий Фёдорович в своей молодости был, видимо, парнем на загляденье, но ещё и сейчас, под шестьдесят, сохраняет остатки былой миловидности, чему способствует здоровый образ жизни и незлоупотребление горячительными напитками. Нет, Василий Фёдорович, конечно, любит приложиться, но алкоголь нынче дорог, а пенсия мала. Воровать, в отличие от Виктора Семёновича, Василий Фёдорович не умеет, а если и просит денег взаймы, на небольшую бутылочку, то смущается, краснеет и непременно возвращает деньги в срок.

Биография Василия Фёдоровича проста и чиста, как капля берёзового сока: родился в соседней деревне, с малолетства трудился, ушёл в армию, вернувшись из армии, пас коров, познакомившись в процессе этого буколического занятия с такой же крестьянской уроженкой (уехавшей работать в город на завод, но в отпуск приезжавшей помогать своей бабушке). После женитьбы Василий Фёдорович уехал к жене, в промышленный городок, где двадцать с гаком летом работал литейщиком в горячем цеху, где ему выдали войлочную шапку, удивительно похожую на те, в которых ходили дореволюционные арестанты. Войлочной шапке, как оказалось, нет сносу, и Василий Фёдорович всегда ходит в ней при всяком похолодании.

Василий Фёдорович наносит мне ежедневный визит, который непременно начинается с подробнейшей метеосводки, из которой я узнаю, сколько градусов показывает градусник в доме, сколько — на терраске, сколько — в парнике и так далее. Василий Фёдорович питает непонятную страсть к термометрам, которую мы всячески поощряем, время от времени даря ему новые, чему Василий Фёдорович радуется, как ребёнок.

По телевизору Василий Фёдорович смотрит, опять же, только метеосводки и Петросяна, не проявляя никакого интереса к политике, что не мешает ему иметь чёткую и прочную жизненную философию, выражающуюся в нескольких максимах, с которыми я отчасти согласна, а отчасти — нет. Главнейшими из этих максим являются следующие три:

«Не мы такие, жизнь такая»,
«Факторы и случаи заебут, замучают» и
«А вот и хуй».

Как явствует из их содержания, они выражают собой социальный фатализм и обречённость попыток что-то изменить к лучшему.

Помимо метеорологии, Василий Фёдорович живо интересуется сельским хозяйством по той простой причине, что без сделанных летом припасов он зимой, с семьёй, просто не выживет, и здесь его суждения точны, точнее всякого термометра, и выверены памятью предков. Нечего и говорить, что, обладая знанием таких слов, как «фитофтороз» и «партенокарпический», о которых Василий Фёдорович никогда не слышал, практически, по части помидоров и огурцов, я значительно отстаю от Василия Фёдоровича.
olga

Шёл двадцать второй год

На ткацкой фабрике «Красный луч», бывшей мануфактуре братьев Рябовых, проходило общее собрание. Слово взял председательствующий, товарищ Мехлис Яков Зиновьевич.

— Товарищи, — сказал он, нервно постукивая карандашом по графину, — прошу тишины. Нам предстоит рассмотреть важный вопрос.

— О калошах? — спросили его из зала.

— Почему? — удивился Мехлис.

— Потому что обещали. Грязища ведь. Я теперь без калошев на енту вашу фабрику не пойду.

— «Без калошев», — передразнила его толстощёкая девка в косынке. — Грамотеи. Давай, товарищ Мехлис, валяй.

— Вопрос, так сказать, политический, — дал петуха товарищ Мехлис. — На нашей фабрике имеют место такие буржуазные пережитки, как антисемитизм.

— Ась? — переспросил старый рабочий Кузьма Егорович, помнивший братьев Рябовых ещё совсем молодыми, а не теми толстопузыми господами, которые сползали к земле по заляпанной кровью белёной кирпичной стене. — Какой такой семитизьм?

Товарищ Мехлис покачал головой и завёл свою волынку про интернационализм. Послышался дружный треск семечек, но Кузьма Егорович, услышав слово «евреи», внезапно оживился.

— А ты сам откудова такой будешь? — закручивая козью ножку, внезапно спросил он у Мехлиса. — Зачем ты к нам сюда припёрся? Мы бы и своих начальников выбрали, у нас народ толковый, башковитый.

— Я… то есть… товарищи… — смешался Мехлис.

— Гусь свинье не товарищ, — парировал дед Кузьма.

— Тише вы, папаша, — толкнул его в бок сидевший рядом зять. — В губчеку захотели?

— Ты, паря, мне рот не затыкай, — раздухарился дед. — Я беспартийный и пролетарский трудящийся елемент, я ишшо при братьях Рябовых… — Кузьма Егорович откашлялся, встал и, обведя взглядом сограждан, спросил их: — Для того, что ли, мы в ливорюцию кровь проливали, чтобы всякие иногородние мехлисы…

— Проливал он, — хихикнула дочь. — По деревням рябовские ситцы на хлеб менял…

Товарищ Мехлис махнул рукой и удалился, ещё больше укрепившись во мнении, что этот дикий русский народ никогда не дорастёт до высот интернационализма.

Шёл двадцать второй год.
olga

Не приведи Господи

Рейтинг Главного Горохового Пальто упал вместе с рублём, но, в данном случае, не столь быстрыми темпами, всего на шесть процентов. За него по-прежнему весь «Уралвагонзавод». У «Уралвагонзавода» есть госзаказы и, следовательно, есть водка и колбаса. А что ещё нужно для счастья?

Казалось бы, Главное Гороховое Пальто им классово чужд: руки у него не мозолисты, в горячем цеху не стоял, всю жизнь шаркал по паркетам и носил чемоданы за начальством, пока, в процессе мирной эволюции высших эшелонов, чемоданы не стали носить за ним.

И тем не менее он «Уралвагонзаводу» идейно близок. Чем?

Во-первых, конечно, лексиконом: завернуть на международной пресс-конференции про бабушкин хуй — это такая мякотка, что уже и никакой колбасы не надо.

И, во-вторых, поведенчески. Мужики с «Уралвагонзавода» выросли во дворах. А во дворах сильнейший — это тот, кто сильнее других бьёт в зубы. Главное Гороховое Пальто ударил в зубы по международному праву: «Крымнаш и ниибёт». Зачем, к чему он наш, чей, собственно, он «наш» — это не суть важно, и жилистые мозги над этим не думают. Им важна интонация, это самое «ниибёт» в подтексте.

Да, но за пределами «Уралвагонзавода» это не котируется — ни в Европе, ни в Америке бабушкин хуй не является аргументом. Там говорят: «Пункт такой-то, параграф такой-то». А Главное Гороховое Пальто снова: «Ниибёт».

Мировая закулиса пожала плечами, провела голосование и вынесла решение: «Пожалуйста, санкции вам. Согласно пункту и параграфу».

В результате и водки, и колбасы за те же деньги становится всё меньше. И «ниибёт», и бабушкин хуй, и крымнаш — это всё, конечно, отлично, но вот котловое довольствие в итоге уменьшается.

«Уралвагонзавод» чешет свои чугунные затылки. Если так будет продолжаться и дальше, то, похоже, белые фуры для голодающих детей Новороссии придётся перенаправить на восток, с простым и нехитрым ассортиментом от партии и правительства — с колбасой и водкой.

А то не приведи Господи, никакой пояс Богородицы не поможет.
olga

Кстати о Лимонове

Лимонов — фигура трагикомическая. Не шут, не клоун, не ловчила, как практически все остальные сегодняшние «политические деятели» («оппозиционные» или наоборот, без разницы), но человек, вызывающий лёгкую улыбку и слегка сострадательную жалость. История проносится мимо пожилого бонвивана со скоростью метеорита, не замечая его, как космическую пыль, а он только грозно таращит глаза из-под очков и прозрачно намекает, что за ним стоят какие-то несметные воинства верных людей.

Комизм Лимонова заключает в том, что он, теоретически отстаивая национал-большевистские идеи, на самом деле до мозга костей буржуазен, в большом и малом. Годы жизни в Париже не прошли даром. Идеал Лимонова — прохаживаться по бульвару в цилиндре и с тросточкой, в дорогом пальто, и излагать клубящимся вокруг него молодым девицам свои р-р-революционные идеи. Да, но только после этого девицы пойдут горбатиться на трикотажную фабрику, а сам оратор удалится в кафе, под сень каштанов (в нашей реальности — чахлых берёз), чтобы, прищурившись, наблюдать за миром и попивать кофе.

Кстати, о пальто. Пальто, как можно было заметить по последним репортажам, действительно отличное и, скорее всего, как гоголевский суп, приехало прямо из Парижа. А ещё Вениаминович любит украшать свои пальцы перстнями. Что для революционера, прямо скажем, несколько странно. Хотя это, может быть, всего лишь тяжёлое наследие харьковского детства, заполненного хулиганством, мелкими грабежами и мечтами о далёкой и яркой жизни.

Лимонов — харьковский парижанин или парижский харьковчанин, и этим всё сказано. Человек, принципиально не желавший работать ни на какой строй — прежде всего на советский. Теоретический идеал Лимонова — советские тридцатые годы. Но уж в тридцатые-то годы ему явно не дали бы жить так, как он хотел. В тридцатые годы было невозможно шить «левые» штаны и нигде не работать. Вообще тридцатые годы — это время самого напряжённого и самого дисциплинированного труда: тем, кто работал не в полях и не на заводах, а занимался реальным управлением, некогда было выпить даже стакан чая. Тридцатые годы — это время свирепой дисциплины и «железных задниц». Так что Лимонов, с его привычками, скорее всего, оказался бы тогда не в аппарате Ежова, как он хотел бы, а среди массы тех, кого ведомство Ежова приговаривало по крайней мере к тяжёлому, бессрочному и неквалифицированному труду.

Зачем Лимонов вернулся в Россию? Наверное, за тем же, за чем и Солженицын, — с мечтой о том, чтобы порулить — идеологически и политически. Однако за время отсутствия их обоих Россия чудовищно изменилась — и при этом осталась той же самой. Ей не нужны эти самовлюблённые и самопровозглашённые властители дум. Люди заняты своими прагматическими делами, снизу доверху, «кто к чему приставлен», как говорил Чехов. «Купец торгует, вор — ворует», как говорил он же.

И задорный дедушка в дорогом пальто и бородкой клинышком ей так же мало интересен, как покойный обитатель Троице-Лыкова.
olga

Коллективный Жорик

1.

Недавно мне пришлось перевести на испанский язык письмо одного, так сказать, российского предпринимателя своему бывшему испанскому деловому партнёру. К сожалению, я не могу процитировать этот чрезвычайно любопытный человеческий документ (в конце концов он остаётся конфиденциальным), но могу его пересказать и, соответственно, сделать некоторые выводы.

Итак, наш соотечественник (мне почему-то кажется, что братаны зовут его Жориком) пишет хозяину испанской фабрики свою челобитную, в которой смешалось всё: и наглость, и самое низменное лизоблюдство, и самая напыщенная фанаберия, и самая отвратительная приниженность. И всё это — на полутора страницах довольно безграмотного, но крайне заносчивого текста.

Суть дела такова: в течение пятнадцати лет наш Жорик был российским торговым представителем испанской фабрики, которая производила некую продукцию. За это время Жорик своего хозяина-испанца неоднократно «кидал», о чём он пишет, не раскаиваясь, но с некоторой стыдливостью, околичностями: «Возможно, в прошлом между нами и возникали некоторые финансовые затруднения, вызванные экономическим кризисом в России…»

В конце концов хамоватый, необязательный и подловатый Жорик, видимо, порядком надоел испанцу (положим, сеньору Лопесу), и последний просто продал Жорику российское торговое представительство своей фирмы. Жорик получил свидетельство о собственности и, следовательно, полную свободу действий: «Хочешь — жни, а хочешь — куй». Казалось бы, нашего Жорика это должно было бы обрадовать, но он почему-то обиделся на сеньора Лопеса. Почему? Потому что Лопес перестал отвечать на его письма. Потому что Лопес перестал отпускать ему свой товар в кредит. Потому что люди Лопеса, появляясь в Москве, не выражали ни малейшего желания повидаться с Жориком, и Жорик узнавал об их пребывании в белокаменной окольными путями. Потому что Жорика перестали приглашать на профильные выставки. Жорик смертельно обижен. Но почему? Он же собственник, у него полная свобода действий, он должен радоваться!

Но Жорик не радуется. Он то клянчит, то огрызается. Почему? Потому что Лопес поступил с ним не «по понятиям». А как он с ним поступил? Он поступил по закону. Да, но в России жить по закону — оскорбительно. Для Жорика. Для коллективного Жорика. В России все должны всех кидать — но при этом, при случае, как бы и содействовать. А почему? «Так принято». Жорик не испытывает ни малейших угрызений совести из-за того, что серьёзно не доплачивал Лопесу за его товар, пока был его представителем, но зато чистосердечно считает Лопеса дурным человеком потому, что тот не хочет содействовать ему «за так» — да ещё с тем расчётом, чтобы, в благодарность за оказанные услуги, Жорик его в очередной раз надул.

Сеньор Лопес игнорирует послания Жорика, которые он шкрябает то на русском, то на ужасном английском. И тогда Жорик просит найти себе хорошего переводчика, чтобы тот перевёл его ламентации на испанский.

Что ж, я перевела.

Но почему-то уверена, что Жорик потратился зря, и Лопес проигнорирует его послание и на сей раз.

2.

Люблю ли я Россию? — Конечно. Люблю ли я «россиян»? — Нет. Мои соотечественники, en masse — это коллективный Жорик: наглый и трусливый, необязательный и нечистоплотный, назойливый и хамоватый, ненавидящий честный труд, но обожающий грязные деньги, которые он осуждает только тогда, когда они не достаются ему лично. И почему-то, бывая в Европе, я, когда там случайно узнают о моей национальности, словно вынуждена нести мистическую национальную ответственность за этого коллективного Жорика, включая покойного президента Ельцина и ныне здравствующего президента Путина. Я терпеливо объясняю, что я — это я, а Жорик — это Жорик. Просто в силу какой-то нелепой случайности мы с ним говорим на одном языке. Но вообще-то я «civis romanus sum», хотя дома, у себя в деревне, хожу в валенках, платке, длинной юбке и кацавейке.

Старая Европа логична и индивидуалистична и потому, в конечном счёте, чистосердечно прощает мне этот грех — быть соотечественницей и Жорика, и коллективного Жорика.
olga

Не орёл

Случайно увидела вчера выступление Прохорова в «НТВшниках». Впечатление парадоксальное. Казалось бы, классовый враг, мироед и всё такое, но мыслит чётко и системно, излагает просто, но не без изящества, держится с достоинством, но без фанаберии. С одной стороны, по манерам и биографии — вполне европеец, с другой стороны — фамилия, для наших палестин, вполне политкорректная (не Ходорковский же). Прохоров опоздал родиться: в советское время он был бы прекрасным организатором-плановиком, преемником Промыслова.

Прохоров — это наш Штольц.

Но при Штольце обязательно должен быть Обломов. Штольца без Обломова ждёт тоска и деградация: промышленную империю построил — а дальше что? А дальше он наймёт некоррумпированных немцев, которые за очень большое жалование постараются разрубить нашу квашню топором «железной воли» (опять же Лесков). А дальше топор в квашне застрянет, и Прохоров, махнув рукой на дикую страну, поедет в Куршевель допивать шампанское.

Ничего так, неплохой мужик. Чёткий.

Но не орёл: схемы, действующие в масштабах одной отдельно взятой корпорации, в масштабах нашего государства быстро ржавеют и тонут в болотной трясине, как новейшие немецкие молотилки, купленные по иностранным каталогам передовым барином.
olga

Из вчерашних теленовостей

Президент Медведев посетил фабрику, на которой производят белые носки.

Мой комментарий: Спасибо, что хоть не белые тапочки и фланелевые набрюшники.

А из слов президента

Знаете, я это проходил на уровне высшего образования. У нас некоторое время назад все институты и университеты превратились в места, где готовят только юристов и экономистов. Такое ощущение, что нам больше никто не нужен. То же самое и в отношении среднего специального образования. Задайте параметры.

http://президент.рф/выступления/10908

следует, что сам он, в университете, учился на юриста исключительно по принуждению.

Потому что вообще-то он с детства мечтал шить на фабрике белые носки.

Вот только ему почему-то не задали параметров.
olga

Парадокс

Капитализм, вопреки расхожему мнению, не только не способствует пресловутой «модернизации», но и, наоборот, является её первейшим врагом. Почему?

Потому что при торговом, а не промышленном капитализме критерием успешности является только и исключительно процент продаж. Полезна, бесполезна или даже откровенно вредна проданная вещь — это никого не волнует. И как именно она продана — уговорами, жульничеством, рекламой или откровенным обманом — это тоже не суть важно. Главное, чтобы на ней висела табличка «Продано» — и только тогда производителей этой вещи (будь то телефон, жвачка или книга) инвесторы начинают осаждать предложениями: «А вот возьмите наши деньги, ну умоляем вас».

Да, но тогда, как правило, бывает уже поздно: деньги надо вкладывать в развивающееся и ещё не проданное предприятие. Как определить его потенциальную выгодность? А чутьё на что? Капитализм — это ведь риск, не так ли?

Однако рисковать не любят и говорят: «А вот вы как-нибудь сами… А когда у вас получится, то мы придём к вам».

Да, но когда получится, вы-то уже не нужны, вот оно как.
olga

В этой стране

Владелец фабрики спортивных товаров сидел в своём офисе за столом, обхватив руками голову. Он терпел колоссальные убытки. Зима оказалась бесснежной. На лыжи, лыжные ботинки и коньки этой зимой не было никакого спроса, и их массово возвращала ему торговая сеть. А за хранение в магазинах нереализованного товара он ещё был вынужден выплачивать немалые суммы. Плюс за его обратную транспортировку на склады, и без того уже переполненные.

— Позвать мне сюда финансового директора, — гаркнул он в селектор.

Через пять минут перед ним стоял Ефим Семёнович.

— Фима, терпим убытки, — сказал фабрикант. — Думай, идиш копф, думай, свиное ухо!

Ефим Семёнович поморщился, поднял уголок губы и взглянул в окно. За окном вместо снега с серого неба струилась гадкая мелкая жидкость. Нерастаявший лёд был покрыт лужами.

— И это называется февраль! — в отчаянии воскликнул фабрикант, проследив за направлением его взгляда.

— А что вы хотите, господин директор? — поёжился Ефим Семёнович, брезгливо передёрнув плечами. — В этой стране никогда ничего хорошего не будет. Даже и погоды.

— Не пудри мне мозги, Фима, лучше скажи, что делать.

— Может, велосипеды? — нерешительно предложил финансовый директор.

— Ага, по лужам со льдом, — саркастически ответил фабрикант.

— Знаете что, господин директор, — оживился Ефим Семёнович, — а давайте закроем фабрику и займёмся разведением спортивных лошадей городского типа. Смотрите, как это будет хорошо: лошадь не боится капризов природы; вся грязь будет оседать у неё на боках. Кроме того, человек на лошади приобретает особый статус, возвышаясь над всеми прочими — и над пешеходами, и над автомобилистами.

— А овёс?

— О! — закатил глаза Ефим Семёнович. — У меня таки есть свои люди!

— Давай, Фима, действуй, — оживился фабрикант. — Бери кредит и давай быстро, пока не увели идею.

Ефим Семёнович испарился.

Через неделю спорттовары были проданы за бесценок, и складские помещения стали конюшнями, в которых понуро жевали овёс тринадцать инвалидов.

А ещё через день фабрикант метался, как безумный, по своему кабинету, размахивая мятой бумагой с постановлением московского правительства, содержавшим запрет на лошадей на улицах столицы по причине их несоответствия санитарно-гигиеническим нормам.

Ефим Семёнович смиренно, с сокрушённым видом, стоял в углу кабинета и в уме подсчитывал ту прибыль, которую он получил от перепродажи большой партии хозяйских лыж в районы Крайнего Севера.
olga

Визит дамы

...Потому что не волк я по крови своей,
И меня только равный убьёт.
(О. Мандельштам)


Анна Михайловна ехала из аэропорта на такси по улицам города своего детства, своего отрочества и своей юности. Ехала и думала, что, несмотря на все эти безобразные перемены к худшему, он всё-таки совсем не изменился. Город не меняется до тех пор, пока его не оставляет тот, кого древние называли «гений места». Гений места по-прежнему обитал в Городе, и это утешало. Город, конечно, имел своё название, красивое среднеазиатское название, но Анна Михайловна, когда-то давным-давно закончившая отделение классической филологии Московского университета, про себя называла его просто — Urbs, «Город». Точно так же, как древние римлянине называли свой Рим. Просто потому, что других городов, равных Городу, для них во всём мире просто не существовало. Даже если они их и видели.

Анна Михайловна тоже видела много городов и вот уже много лет жила в Москве, но Москва была для неё не городом, а просто… деловым центром, и, строго говоря, даже и обременённая дорогой собственностью в столице, она всё равно там жила как в гостинице. В комфортной гостинице, которая очень дорого ей обходилась, но которая, с другой стороны, того стоила, — только и всего.

А вот город с красивым среднеазиатским названием был, в отличие от Москвы, Городом, и этого, несмотря ни на что, у него было не отнять.

Шофёр мягко притормозил машину и почтительно обернулся, ожидая дальнейших указаний. Такси остановилось на перекрёстке. Если поехать направо — приедешь в старый квартал доживающих свой век частных домиков, многие из которых помнят ещё первых русских, дореволюционных, переселенцев. В одном из таком домиков Аня когда-то родилась и до двадцати лет жила там сначала с матерью и бабушкой, а потом, когда бабушка умерла, — просто с матерью. Теперь не было в живых уже и матери, но их дом, как ей писали, всё равно сохранился: теперь там жили её дальние родственники. Можно было, конечно, на него посмотреть, но вот только зачем? Зачем травить душу?

«Налево», — сказала Анна Михайловна.

На площади, у базара и кинотеатра, который когда-то назывался «Металлург», а теперь, как оказалось, стал ночным клубом «Золотой дождь», она вышла из такси, щедро расплатившись с ошалевшим от таких денег водителем. В этом квартале все до единого блочные дома остались на месте: здесь всё оставалось, как и двадцать лет назад. Во дворах было чисто и тихо. Среднеазиатский декабрь был похож на великорусский август: кроткое и ясное солнце светило в прозрачном и неправдоподобно синем небе, и тёплый ветер неспешно гнал по улицам сухие коричневые листья.

Около знакомого подъезда, вдоль стены, шла толстая газовая труба. На трубе сидела старуха, одетая, несмотря на тёплую погоду, в зимнее пальто с траченным молью лисьим воротником. Она сидела на трубе и слезящимися глазами смотрела на двух бледных и тихих, как моли, девочек-близнецов четырёх-пяти лет, неслышно копавших песок пластмассовыми совочками.

Анна Михайловна вошла в подъезд и поднялась на третий этаж. Знакомая дверь была точно такой же, как и двадцать лет назад. И даже табличка с цифрой «9» по-прежнему висела на одном гвозде, так что девятка, акробатически извернувшись, была похожа на шестёрку.

Анна нажала на кнопку звонка, но не услышала его звука. Присмотревшись, она заметила, что его провод порван, будто его перекусили. За дверью послышалось тихое шуршание и настороженное дыхание. Анна Михайловна откашлялась, и дверь отворилась.

На пороге стояла женщина в тренировочных штанах и в безобразно растянутом во всех направлениях свитере с надписью «Adidas». Она смотрела на гостью удивлённо, встревоженно и заискивающе. «Простите, а Алексей Петрович…» — начала говорить Анна. «Да, да, да», — испуганно и подобострастно закивала головой женщина, не отрывая восторженного взгляда от её дорогого пальто.

Алексей Петрович вышел в коридор и какое-то время смотрел на незнакомую даму с удивлением, а потом недоверчиво произнёс: «Ты…»

Женщина в тренировочных штанах с покорным ужасом и недоумением посмотрела на него снизу вверх и посторонилась. Анна Михайловна вошла в узкую прихожую, сняла пальто, шляпу и перчатки. Вешалки в коридоре не оказалось: одежда в беспорядке лежала горой на старой и давно не работающей стиральной машине, и гостья, перекинув пальто через руку, прошла в единственную комнату. Женщина в тренировочных штанах осталась стоять на пороге, отчаянно вглядываясь в глаза Алексея Петровича, но не решаясь его о чём-либо спрашивать.

«Это Аня, — сказал он, обращаясь в никуда. — Она наша, местная. Она здесь родилась и жила. А потом уехала. В Москву. Мы с ней когда-то вместе учились. Собери на стол».

Имени женщины в тренировочных штанах Анна Михайловна так и не узнала.

— Душно тут у вас, — сказала она, чтобы хоть как-то начать разговор.
— А когда тут у нас не было душно? — ответил он, пытаясь улыбнуться. — А если душно, так пошли на балкон.

Они вышли на балкон, завешанный детскими колготками и сухим, как солома, постельным бельём.

— Ничего не изменилось, — сказала она.
— А что должно было измениться? — ответил он и, посмотрев вниз, крикнул: — Степанида Ивановна, у Нади шнурок на ботинке развязался! Неужто вы не видите?

Степанида Ивановна встала с трубы и заковыляла в направлении девочек-близнецов, похожих на две моли.

«Это тёща, — сказал Алексей. — Старая совсем».

Анна Михайловна молчала и жалела о том, что, когда такси остановилось на перекрёстке, она велела шофёру поехать не направо, а налево.

Алексей долго боролся с любопытством, а потом спросил:

— А ты здесь как? Проездом?
— Нет, по делам.
— А кем ты работаешь?
— Да так… — она усмехнулась. — Менеджером.
— Хорошо получаешь? — не без зависти спросил он, украдкой рассматривая кольца на её холёных руках.
— Когда как, — в свою очередь усмехнулась она. — А ты кем работаешь?
— Да и я тоже… менеджером. Вообще-то продавцом, честно говоря. Продавцом-консультантом в магазине электротоваров. Тут близко, можно пешком дойти. Это удобно: на автобус можно не тратиться. Сама понимаешь, надо экономить. Две дочки. Тёща. Жена. Вот унитаз ещё сменить нужно. Приходится экономить. А ты тоже в магазине работаешь?
— Вроде того, — улыбнулась Анна.

Вообще-то да, она работала в магазине. В нескольких магазинах. Она была хозяйкой нескольких супермаркетов, из которых она вот уже несколько лет пыталась сделать свой концерн, свою империю. Пыталась — и сделала. Теперь всё это хозяйство называлось «Анна». «Анна» уверенно теснила конкурентов и не сегодня-завтра должна была оставить позади и «Копейку», и «Эконом».

Двадцать лет назад Анна и Алексей вместе учились на классическом отделении местного университета. И вроде как любили друг друга. Вроде как. Их роман тянулся целый год, но ничем не заканчивался — ни расставанием, ни свадьбой. И тогда она как-то в одночасье собралась и, даже не попрощавшись с матерью, уехала в Москву.

Там она со второго захода поступила в университет — и тоже на классическое отделение. Со второго захода — несмотря на то, что в Городе она блистательно закончила два курса и знала наизусть, на языке оригинала, первую песнь «Илиады». Но Москва слезам не верила, и Анна не плакала. Она работала. Почтальоном. Уборщицей. Упаковщицей мыла на фабрике «Свобода». Она училась. С упоением, самозабвенно. Окончила университет с красным дипломом, но в стране начался хаос, а у неё не было протекции. И она снова пошла работать упаковщицей мыла на фабрику «Свобода». А потом, встретив в метро приятельницу, которая замолвила за неё словечко, — в турфирму.

В турфирме она вела документацию и составляла отчёты. Однажды шеф, мучимый язвой желудка, швырнул в неё папку с бумагами и сказал: «Поднимите». Она повернулась и ушла. Пошла, не заходя в кабинет, прямо на улицу. Подруга выбежала за ней следом и схватила её за юбку. «Нюрка, постой! — сказала она. — Ты куда?» — «На фабрику, — ответила Анна Михайловна. — Там есть только мыло, но нет папок с бумагами. А мыло ползёт по конвейеру, и никто в меня его не швыряет».

Но она пошла работать не на фабрику, а в маленький магазин. Присмотревшись к его работе, однажды в обеденный перерыв она пришла к хозяйке и предложила ей раскладывать товар по-другому. Хозяйка её выслушала, ухмыльнулась и сказала: «Молодец, девка». Через месяц она сама вызвала к себе Анну и спросила её: «Хочешь со мной в долю?» — «Нет», — ответила она. «Почему? — удивилась хозяйка. — Будешь хорошо получать». — «Я не хочу быть совладелицей». — «А кем ты хочешь быть?» — «Если я не могу быть хозяйкой, то лучше уж я останусь наёмницей». — «А чего хорошего?» — «У наёмницы есть своя свобода — свобода уволиться. А у пайщицы её нет».

Ещё через месяц хозяйка вызвала Анну снова. «Хочешь открыть своё дело?» — спросила она. «У меня нет денег», — ответила Анна. «Я тебе дам. Под тридцать процентов годовых. Мне это выгоднее, чем куда-то их вкладывать». — «А если я не верну?» — спросила она. «Вернёшь: ты гордая. Поэтому-то я тебе их и даю. Без расписки».

Через год Анна вернула хозяйке деньги, приложив к ним подарок — бриллиантовые серьги. «За что?» — удивилась женщина. «За науку. За доверие», — ответила Анна и ушла не попрощавшись.

… Всё это она вспоминала теперь, стоя на балконе рядом с Алексеем и думая о том, что вот в точно такой же день, двадцать лет назад, они стояли вдвоём на этом же балконе, и она смотрела на него восторженными влюблёнными глазами. Но тогда он только шутил и швырял вниз окурок за окурком — примерно туда же, где теперь играли девочки-близнецы, похожие на две моли.