Category: образование

Category was added automatically. Read all entries about "образование".

olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

XII
Разочарования Арселу


Вечерами, на закате, я слышу шаги за дверью и потом — два деликатных стука.

— Можно войти? — спрашивает Арселу.

— Входите.

Арселу входит, ласкает девочку, смотрит на печку, потом на градусник, перекидывается парой баскских слов с Грасьосой и садится за стол.

— Если я вам не мешаю, то буду делать тут сигареты.

— Нет-нет, вы мне не мешаете.

Арселу высыпает на бумагу принесённый с собой табак и очень аккуратно, с помощью машинки, делает сигареты. Ольга ему мешает и немного надоедает, и он делает ей из бумаги птичек и рассказывает сказки.

Сказки Арселу рассказывает в трагической манере; кроме того, чтобы было ещё интереснее, он делает из носового платка куклу, которую считает действующим лицом. Этого человечка Арселу обзывает, заставляет его выслушивать философские размышления и ругает его за проступки и преступления.

Ольгу это ужасно забавляет.

История Арселу любопытна. Его отец, баск, поселился в Пуэрто-де-Санта-Мария и разбогател на торговле вином.

Арселу учился в колледже иезуитов, а когда его закончил, проникся такой антипатией ко всему, что было связано с этим городом, что больше не захотел там оставаться.

Он уехал в Англию и много лет прожил в Лондоне. Вначале родные посылали ему довольно много денег, потом стали посылать меньше, а в конце уже не посылали ничего.

Родственник, управлявший имениями Арселу после смерти отца, поставил себе цель разорить и его самого, и его сестёр. Об этом родственнике, разбогатевшем за его счёт, Арселу говорит, что на самом деле он был не вором, а просто играл с нулями.

— Если теперь кто-то умеет играть с нулями, — со всей серьёзностью добавляет Арселу, — и если его не сажают в тюрьму, то он всегда обогащается и разоряет других.

Прожив пятнадцать лет в Лондоне, Арселу обнаружил, что на жизнь ему осталось всего три тысячи франков.

И тогда он переехал в Биарриц, в самый дешёвый пансион, и оттуда стал рассылать письма, а иногда и бесплатные телеграммы в английские и американские газеты. Так продолжалось до тех пор, пока, наконец, одна из самых влиятельных не сделала его своим корреспондентом в Испании, и с тех пор он стал зарабатывать столько, что ему хватало на жизнь.

Видно, что Арселу мог бы стать кем угодно, потому что у него множество самых разных способностей. Но именно потому, что всё ему даётся легко, — именно это, пожалуй, ему и вредит, делая его исключительно дилетантом. Он говорит, что существует такая испанская пословица, которая отлично ему подходит: «Учусь всему, не могу научить ничему».

Арселу обожает сложные специальные вопросы. Он уверяет, что учебник часового дела впечатляет его гораздо больше, чем «Дон Кихот» или «Гамлет».

Сейчас он занят чтением трактата, посвящённого охоте на птиц, и этот трактат, по его словам, просто великолепен. Свои заметки он предполагает использовать в нескольких статьях об охоте в Испании.

Я просила его прочитать мне какую-нибудь из его статей, но он отказался. Он уверяет, что это нелепая писанина, восхваляющая всё на свете, но поскольку его читатели — иностранцы, ему приходится писать именно так.

— Странный вы человек, — сказала ему я.

— Да нет, ничего подобного. Никакой я не странный и не хочу им быть, — ответил он. — Если у меня всегда и была какая странность, то это желание со всем покончить. Я бы с удовольствием стал одним из тех английских рабочих, которые всю неделю работают, а по субботам напиваются так, что падают замертво.

— Придёт же такое в голову!

— А ещё бы мне хотелось бы жить так, как те люди, которые всеми силами ненавидят хозяина или надсмотрщика, а потом в один прекрасный день поднимают мятеж и перерезают ему горло.

— Да, но все ваши идеи — исключительно разрушительные, — говорю ему я.

— Это верно. Мне очень хочется всё разрушать, но поскольку у меня нет ни воли, ни упорства, я так ничего и не разрушил. Если бы я был одним из тех, которые что-то значат в этом мире, то, думаю, я бы стремился только к славе и истреблению.

— Да вы фантазёр!

— Может быть. Но в том, что я говорю, есть своя доля правды. Я бы с удовольствием пожил в аморальном обществе, среди людей, развращённых властью, в атмосфере насилия, чтобы потом меня проклинали.

— Так вот какие мысли приходят вам в голову, когда вы сидите у себя в номере!

— Да, именно так я и чувствую, хотя, может, это и покажется вам смешным. А в комнате я запираюсь в основном для того, чтобы немного понять самого себя и убедиться, что я — это я.

— Так что же с вами происходит? У вас мало воли?

— У меня её совсем нет. Всё, абсолютно всё, словно отделено от меня чередой препятствий. Самая ничтожная житейская мелочь повергает меня в огромное смятение. Вы же изучали медицину, не так ли?

— Да.

— А вы знаете, в какой части мозга находится центр воли?

— Нет. Не знаю, существует ли он вообще.

— Потому что у меня этот центр, скорее всего, атрофирован. Моя воля настолько нелепа, что она мне ничего не говорит и ничего не приказывает. Любой пустячный вопрос, который всякий другой решает инстинктивно, я вынужден разрешать, пускаясь в рассуждения. Начиная с того, чтобы надеть брюки, и заканчивая тем, чтобы выйти на улицу, я должен ежедневно рассчитывать, как мне будет лучше поступить — сделать это или нет.

— Так, значит, в жизни для вас нет ничего привлекательного?

— Ну… Я никогда об этом не думал. Честно говоря, я никогда и не подозревал, что в жизни может быть что-то привлекательное.

— Вы испытали большие разочарования?

— Да, кое-какие. А особенно в детстве.

— В детстве? Странно.

— Когда я был маленьким, меня очень занимал карнавал: тогда мне казалось, что достаточно надеть маску, чтобы почувствовать себя оживлённым, изобретательным, остроумным. В воскресенье карнавала, в Пуэрто-де-Санта-Мария, я надел маску и вышел на улицу. Увидев проходившего мимо приятеля, я к нему подошёл, собираясь над ним подшутить. «Пока! Пока!» — сказал я ему, и больше ничего. Мне стало стыдно, я пошёл на бульвар Победы, снял маску, сел на скамейку и едва не расплакался.

— Положим, не таким уж большим оно было, это разочарование, — сказала ему я.

— А вот мне оно показалось огромным. В другой раз я был в Мадриде; тогда мне было лет семнадцать или восемнадцать, и мне хотелось завести себе девушку. Однажды вместе с другом мы подошли к двум девчушкам и отправились их провожать. Мне хотелось показать, какой я остроумный и любезный, и я проговорил с девушкой до самого её дома. Уже в подъезде девушка обернулась, посмотрела на меня и сказала: «А вы кто — профессор?» И мне стало стыдно. И это было моё второе большое разочарование.

— Так и оно не кажется мне большим.

— А для меня это было для меня доказательством того, что я человек неостроумный, неинтересный, незанимательный. А третье большое разочарование постигло меня как игрока в бильярд. Я-то думал, что умею хорошо играть. Однажды я встретился с Хуанито Диасом; вместе с ним мы учились в Пуэрто. «Ты играешь в бильярд?» — спросил меня он. «Да, играю, и неплохо», — ответил я. «А я — нет, я мало играл», — сказал он. «Хочешь, сыграем?» — «Давай». Мы сыграли, и он обыграл меня три раза подряд. Он играл мало, но я-то играл никак. И это было моё третье большое разочарование. Так что когда я слышу, когда говорят: «В людях так разочаровываешься», я думаю: «Нет, если в ком и разочаровываешься, так это в самом себе».

— Да вы шутник, господин Арселу, — сказала ему я, когда он замолчал.

— Очень может быть, — ответил он с улыбкой.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

VII
Ревнивая вражда


Эрнест Кляйн, любимый ученик профессора Орнсома, тоже частенько прогуливался в компании Саши и Веры.

Во время прогулок Кляйн блистал, отличаясь своей обходительностью и разносторонней образованностью. Он был занимательным рассказчиком, умел блеснуть, тем блеском поверхностной эрудиции, которая характерна для евреев. Он умел придавать интерес вопросам, рассказывать истории и, жонглируя новейшими научными терминами, смело их применять, очаровывая своих слушателей.

Заметив, что Кляйн так и крутится около Саши, Лесков счёл его своим соперником. Этот русский, сильный и суровый, не умел скрывать своих впечатлений; в глубине души он бесконечно презирал этого розовощёкого швейцарчика, который постоянно крутился в университете и мельтешил на собраниях социалистов. Очень скоро оба почувствовали себя врагами, но только Лесков выражал свою неприязнь грубо, открыто и сильно, а Кляйн — лицемерно и хитро.

Саша восхищалась Лесковым как талантливым врачом, и Кляйн начал искусно подрывать этот восхищение.

Бесчувственность, которую Лесков проявлял на занятиях по практической вивисекции в своей физиологической лаборатории; его равнодушие к освободительному учению социализма; его сочувствие теории дарвинизма, побуждавшее его не верить в революционное чудо, — всё это Кляйн использовал таким образом, что ему удалось укрепить у Саши зачатки той антипатии, которую Саша уже испытывала к доктору, и заставить её смотреть на соперника с непреодолимой неприязнью.

Лесков, со своей стороны, считал ниже своего достоинства говорить что-то о самом Кляйне, но зато о евреях вообще он отзывался с презрением, утверждая, что по своим нравственным и внешним особенностям они стоят особняком от европейцев.

— Но ведь и среди них есть люди выдающиеся, — говорила Саша.

— Да кто же?

— Брандес, Ломброзо, Бергсон*…

— Это всего лишь плохая литература, завоевавшая успех благодаря рекламе, — возражал Лесков.

Антисемитизм врача казался Саше совсем не гуманным и глубоко её оскорблял. В России все революционно настроенные либералы следили за процессом Дрейфуса* и были восторженными сторонниками еврея-капитана, обвинённого в предательстве. Саша тоже была ярой дрейфусисткой и считала антисемитов членами секты буйных реакционеров. Однако Лесков, несмотря на свой антисемитизм, реакционером не был; расами он интересовался так же, как породами скота могут интересоваться скотовод или ветеринар, и еврейская порода казалась ему подозрительной. Он уверял, что способен распознать еврея по крючковатому носу, по специфической манере поднимать во время смеха губу и по совокупности других физиологических и моральных признаков.

Наступили экзамены. Саша и её подруга успешно их сдали и вместе тронулись в путь, по направлению к русской границе.

Саша провела у себя в деревне, с отцом и братом, три месяца, но дома ей было неуютно. Саваров поссорился с Гаршиным, и тот уже не появлялся у них дома. А генерал с сыном только и знали, что пить, ссориться и ездить верхом. Они жили совершеннейшими дикарями.

Время, когда Саваров интересовался политикой и нравственностью, давно миновало; теперь от этих интересов не осталось и следа.

Саше поневоле приходилось проводить всё время или в одиночестве, или среди прислуги; здесь ей было не с кем поговорить о том, что её обычно занимало.

Как только Саша снова оказалась в поезде, отвозившем её обратно в Женеву, и вспомнила о своей хорошенькой беленькой комнатке в пансионе мадам Фроссар, она развеселилась — но не как ученица, которая возвращается в школу, где ей придётся трудиться и учиться, а как школьница, которая убежала с занятий.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

VI
Нетерпеливый учитель


Саша и Вера не могли тратить время на хождения по гостям и споры: им надо было учиться, не поднимая головы сидеть над книгами и много работать, если они хотели добиться хоть каких-то результатов.

Иногда Вера даже плакала от отчаяния, замечая, что не продвинулась в учёбе почти ни на шаг и что, многократно прочитав и перечитав несколько страниц, так ничего и не запомнила.

Вера приходила к Саше, чтобы заниматься вместе. Её собственная комната в пансионе Каружа была очень унылой, и Вере не нравилось там бывать.

В середине учебного года Вере пришло в голову обратиться за помощью к молодому Лескову, попросив его растолковать и прояснить кое-что из того, что они плохо понимали. И теперь Николай Лесков по вечерам, после ужина, стал приходить к Саше. Немного поговорив за столом, Лесков выпивал чашку чая, а потом прочитывал обеим барышням лекцию по анатомии и физиологии.

Человек большого ума, Лесков умел просто излагать сложные вопросы, ухватив самую суть любого из них, и на листке бумаги представлять его схему, опуская детали.

Обладая большим умом, он, однако, не обладал большим терпением и зачастую сердился и раздражался, замечая, как медленно соображают Саша и Вера.

Лескову казалось неправильным, что женщины учатся по стандартной системе.

— Думаю, — говорил он, — это просто глупо: заставлять девушку всего за несколько месяцев выучить всё то, до чего наука доходила тысячелетиями. Это в порядке вещей, и это, я считаю, нормально, чтобы были женщины-врачи, занимающиеся женскими и детскими болезнями, но пытаться сделать из них учёных — это абсурд.

— Но почему? Почему бы нам не стать учёными? — в некотором раздражении спрашивала Саша.

— А мне откуда знать? Думаю, что вы для этого не созданы.

И тогда Саша приводила ему в пример их соотечественницу Софью Ковалевскую, известного математика, ставшую профессором Стокгольмского университета*. А ещё она упоминала полячку мадам Кюри*, Марию Башкирцеву* и некоторых других женщин, прославившихся в науках и искусствах. Лесков, не оспаривая одарённости той или иной женщины, тем не менее, полагал, что женщины в целом не слишком способны заниматься науками или искусствами.

Представление Лескова о женщинах возмущало Сашу. Ни его любезности, ни его симпатии к ней было недостаточно, чтобы заставить её забыть это нелестное мнение о слабом поле.

А вот Веру не особенно волновало, что Лесков считал женщин не слишком способными к наукам. Кокетничая с молодым врачом, она, разумеется, полагала, что было бы куда удобней и приятней выйти за доктора замуж, предоставив супругу заботы о хлебе насущном, чем, завершив образование, приниматься за работу самой, отправившись куда-нибудь в глухомань. Однако Лескова гораздо больше интересовала Саша, чем Вера, которую он считал девчонкой и обращался с ней соответственно.

Саша замечала, что молодой врач и преподаватель увлекался ею всё больше и больше, но не могла ему простить ни его нетерпеливости, которую Лесков проявлял всякий раз, когда он замечал, что его ученицы не понимают всего так быстро, как ему бы хотелось, ни его презрительного отношения к учёным женщинам.

Эта раздражительность Лескова вызывала у неё неприязнь.

Саша старалась изо всех сил — только бы не видеть той гримасы нетерпения, которая появлялась на лице учителя всякий раз, когда он, объяснив одно и то же три или четыре раза подряд, замечал, что она его так не поняла.

Саша начала понимать, что успехи в науках давались ей слишком дорогой ценой; учёба уже стояла у неё поперёк горла и порядком ей надоела.

Пока она жила в России, изучение медицины представлялось ей чем-то вроде средства достижения евангельской цели, чем-то почти религиозным.

Но здесь, в Женеве, эта апостольская идея не находила отклика. Мало того, что политика и социалистические идеи нисколько не интересовали преподавателей, но даже и к самой медицинской практике они относились с презрением. Если какой мистицизм среди них и существовал, то это был мистицизм самой по себе науки, науки ради науки; всё остальное не имело для них никакого значения.

Саша понимала, что женскому характеру такие представления соответствуют мало, и принимала их без всякого энтузиазма.

Утром, завершив свой туалет, Саша садилась на велосипед и ехала на занятия.

По утрам в Женеве, когда стоит хорошая погода, поистине очаровательно. Воздух чист, как в деревне, и не пропитан той гарью, как в городе; на берегах этого восхитительного озера Леман всё кажется таким ясным, сияющим, свежим.

По воскресеньям, с утра, Саша и Вера, одевшись элегантней обыкновенного, шли на площадь Молар* покупать цветы и слушать музыку.

Несколько раз Лесков, набравшись смелости, составлял им компанию и любезными словами пытался сгладить то впечатление, которое он оставлял по вечерам, когда был строгим и серьёзным преподавателем. Благодаря своей элегантности Саша и Вера смотрелись среди русских студентов по-аристократически: гулять вместе с ними по воскресеньям (вечером — по бульвару, а утром — по площади Молар) считалось по-своему благородным и почётным.

Сашу, начисто лишённую аристократических предрассудков, не особенно смущали прогулки в компании какого-нибудь из её соотечественников — этих неряшливо одетых лохматых студентов, а Вера, наоборот, в обществе этих богемных оборванцев чувствовала себя довольно неуютно.

Особую неприязнь вызывал у неё один русский студент, огромного роста верзила, которого звали Пётр Афсагин. Он был сыном священника из подмосковной деревни.

Саша познакомилась с ним ещё в России. Афсагин был одним из подстрекателей революции 1905 года. Попав в руки полиции и несколько месяцев просидев в Петропавловской крепости, он, когда его вели по этапу в Сибирь, совершил поразительный по своей дерзости побег.

Афсагин, сутулый и грузный, был почти великаном. У него были наивные голубые глаза, лицо, как у ребёнка, калмыцкий нос, рыжие волосы, едва пробивающаяся золотистая бородка и простодушная улыбка.

Он носил чёрную кепку и белое спортивное пальто — уже довольно потёртое и поношенное. Он работал в гараже, механиком. К этому рослому парню Саша относилась с большой симпатией, потому что знала, что он — человек большой души и временами способен развивать бешеную энергию. А вот Вере, наоборот, совсем не нравилось прогуливаться в компании этого плохо одетого верзилы.

Ей казалось, что рядом с ним она выглядит ещё меньше и что на его фоне они с Сашей выглядят далеко не столь изысканно и элегантно.

Афсагин был словно воплощением дикой степи посреди западной цивилизации.

Если воскресенье выдавалось дождливым, то Вера ещё с утра шла к своей подруге; в пансионе мадам Фроссар она обедала и проводила там целый день. Здесь они с Сашей принимали и гостей — своих соотечественников.

Вечерами, вооружившись кастрюлькой и спиртовкой, Вера варила компоты и варенья, чтобы пить с ними чай. Ей ужасно нравилось всё сладкое. И зачастую она говорила, вызывая шутливые возражения Саши:

— Честное слово, из меня скорее вышла бы хорошая стряпуха, чем медичка.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

V
Педантизм в революционных мансардах


Вскоре Вера Петровна стала близкой подругой Саши.

По сравнению с Верой Сашу можно было считать богатой: пособие в пятьсот франков, которое каждый месяц присылал ей отец, было для этих студентов настоящим состоянием. Вера жила в Каруже* — женевском районе ремесленников на берегу Арва* — и платила за квартиру и стол девяноста франков в месяц. На все прочие расходы ей оставалась немного. Книги ей давал (если не покупал) доктор Лесков, друг её отца. У Лескова был сын, только что блистательно окончивший учёбу и ставший приват-доцентом* медицинского факультета.

Вере не нравились её соотечественники: они, постоянно обсуждавшие этические и социологические вопросы, казались ей несносными. А она бы, наоборот, с удовольствием поговорила бы о любви, о нарядах, о драгоценностях.

Саша подтрунивала над простодушием своей приятельницы.

Иногда по субботам в пансионе у Веры собирались студенты. Это были поистине тоскливые сборища, на которых молодые люди, мужчины и женщины, изнуряли себя нескончаемыми разглагольствованиями об обществе будущего и о грядущих судьбах России, прерываясь лишь для того, чтобы хлебнуть чая.

А Вере было скучно; несколько раз она предлагала попеть и потанцевать, однако эти развлечения казались студентам невыразимо скучными, совершенно неинтересными, и они с воодушевлением возобновляли обсуждение своих политических прожектов и неосуществимых утопий.

В основном эти студенты и студентки влачили крайне однообразное существование. Поскольку они только читали, а не жили, то, потеряв представление о реальности, питались книжными, беспочвенными идеями, не подтверждёнными жизнью.

И это отсутствие чувства реальности было их общей характерной чертой.

Из-за того, что они учились разным наукам, эти их разглагольствования представляли собой настоящий пандемониум*, где царил дикий сумбур: за докладом о новейших теориях нейронов* и нервной ткани заходила речь о радии*, а потом — о каком-нибудь вопросе из области политического права или германистики. В их горячечных спорах смешивались самые разнородные вещи, и в результате получалась чудовищная, неудобоваримая мешанина.

Эти бедные студенты из пансионов Каружа жили вскладчину, по двое или трое в одной комнате; женщина готовила им на обед мясное, овощное блюдо или кашу*. И после этого они уже ничего не ели — только чай с хлебом на ночь.

Если чья-то комната была более просторной, то туда набивались все прочие и проводили там, все вместе, целый день. Здесь они читали вслух книги и журналы, а потом принимались обсуждать прочитанное.

Многие из пансионов района Каруж, в которых жили русские, были маленькими фаланстерами*, где мужчины и женщины жили вместе.

И тем не менее любовные конфликты были среди них редкостью. Заботы и привычки этих людей отнюдь не способствовали тому, чтобы они попадались в сети малыша Купидона. Бедность, плохое питание, политический и идеологический фанатизм были среди них столь сильны, что ни на что другое ни времени, ни душевных сил у них уже не оставалось. Они жили в ожидании святого пришествия, и мечта была для них настоящей реальностью.

В этой атмосфере идеализма и пламенного оптимизма сглаживались все шероховатости характеров, что не позволяло им быть злыми или завистливыми.

Всеобщими недостатками были педантизм и начётничество.

Особенно это касалось девушек, которые восхищались мужчинами тем больше, чем более догматичными, нетерпимыми и педантичными они были.

Среди мужчин, с которыми познакомилась Саша, некоторые были людьми глупыми и заурядными, но зато другие, как Николай Лесков, сын человека, с которым дружил отец Веры, отличались незаурядным умом — ясным и сильным.

Лесков-сын был угловатым молодым человеком с широким, скуластым и суровым лицом, умным и живым взглядом и светлыми волосами.

Среди гостей Веры он слыл реакционером, однако те, кто хорошо его знал, уверяли, что Лесков — эмпирик-позитивист, враг всяческой метафизики.

Одним из тех молодых людей, у которых было больше всего поклонников среди русских обоего пола, был некто Эрнест Кляйн — молодой швейцарец из еврейской семьи. Прилежный студент философского факультета, ловкий и оборотистый, любимый ученик профессора Орнсома, Кляйн говорил так, что его слушали, разинув рот.

Друзья Веры привели Сашу к профессору Орнсому. Этот профессор был из числа тех немецко-русских евреев, вёртких интриганов, которые делают себе карьеру и взбираются по служебной лестнице.

Профессор Орнсом выступал в амплуа лирического социолога, одержимого пламенным филантропическим оптимизмом. Этакого соловья от социологии слушали как оракула эти находящиеся в смятении русские, одержимые и восторженные.

Было больно и печально наблюдать за тем, как этот профессор, пройдоха и комедиант, жонглировал своей статистикой и своими фактами и воспевал революционный порыв среди этих доверчивых студентов, иные из которых уже подвергали опасности и своё спокойствие, и свою жизнь.

Саша и Вера рассказали Лескову, что они побывали в гостях у Орнсома. Никакой симпатии к этому профессору Лесков не испытывал, утверждая, что Орнсом — интриган и карьерист, который ради своего продвижения по карьерной лестнице пойдёт, не задумываясь, на любую гадость и подлость.

Лесков был антисемитом, антисемитом с антропологической точки зрения. Он полагал, что цель деятельности евреев — искоренить все возвышенные и благородные представления, заменив их коммерческим интернационализмом и капитализмом.

Саша не желала соглашаться с Лесковым и с ним спорила. Антисемитизм молодого врача её раздражал, но раздражало её и то, что он высмеивал иллюзии восторженных фанатиков, грезивших о немедленном, словно по волшебству, преобразовании столь обширной и столь разнородной империи, как Россия.

Продолжение следует
olga

Соотечественники, или Генетический паспорт россиянина (Эпопея)

Училка Милена, столп общества

Игра на пианино соседской барышни за стеной вызывала у поэта Александра Блока такое омерзение, что едва не доводила его до сумасшествия. И дело не только в качестве этой игры, этой долбёжки по клавишам. Дело в самом этом символе, воплощении пошлости.

Аналогично и само наличие училки Милены вызывает у меня такой приступ омерзения и тошноты, что и передать невозможно. Хотя, казалось бы, с чего? Женщина на отдыхе, сидит за своим пластиковым столиком, читает мусорную книжонку Донцовой, рядом магнитофон, не очень громко, издаёт псевдосладострастные рулады Киркорова… Милена, можно сказать, ведёт себя прилично, подобострастно здоровается, задаёт глупейшие вопросы о выращивании огурцов, чтобы сказать хоть что-нибудь. Я отзываюсь на её приветствие и, отвечая на её никчёмный вопрос, говорю, что огурцы, конечно, нуждаются в подвязке, после чего Милена опускает свой мягкий зад на пластмассовое сидение и продолжает дремать над Донцовой.

И тут я понимаю причину моего неизбывного отвращения. Слава Богу, моя дочь давно выросла, и в начальных классах её учила молодая, стильная, умная и интересная учительница. Да, но если бы вместо неё была Милена! Это ведь застрелиться! Чему она, это воплощение сонной тупости, заплывшего жиром ума, может научить детей? Да она их, уверена, и не учит. Сейчас детей сдают в школу, как чемоданы в камеру хранения, и к интеллектуальному, с позволения сказать, уровню десятков тысяч таких милен никто никаких претензий не предъявляет. «Дети, открыли тетради, дети, закрыли тетради» — на этом, собственно, и завершается всё начальное образование.

Милена — стол путинского общества, при её полнейшем равнодушии к политике и отсутствии собственных политических взглядов. От Милены требуют разучивать с детьми сварганенные халтурщиками псевдопатриотические песни про «великую Россию» — она и разучивает. От Милены требуют дежурить в избирательных комиссиях и по команде вбрасывать в урны левые бюллетени, предварительно спрятанные в её трусах и лифчике — она это делает. Вопросами о законности и моральности таких деяний она не задаётся. Сказал директор — она и делает. Отчего бы не делать? Работа, если вдуматься, совсем не пыльная: включить магнитофон и полурока наблюдать за исполнением детьми правительственных псалмов. Дети не научились считать? Ну и что, у всех есть смартфоны с калькуляторами. Читают через пень колоду и чёрт знает что? Ну и что, чтение в жизни им всё равно не пригодится. Зато дети не хулиганят и вырастают патриотами.

Никакими патриотами они, конечно, не вырастают. Вырастают такими же пофигистами, тупицами и потребителями, как сама училка Милена и их родители. Зато сама Милена, аккуратным круглым почерком, пишет отчёты о патриотическом воспитании школьников, что, в совокупности с её прекрасной работой в избирательной комиссии, через десять лет работы обеспечивает Милене вкусняшку в виде выделенной по педагогической квоте квартиры.

Может быть, Путин наивно думает, что тысячи таких милен, в благодарность за такие подачки, в критическое для него время встанут за него грудью.

Грудью они, конечно, встанут, но не за него, а за себя, за своих птенчиков, деток и внуков.

Столпам режима, патриотическим служащим, подобает, как и всяким столпам, быть деревянными, тупыми и эгоистичными.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

III
Новые товарищи


Встретив Сашу, мадам Фроссар её радушно приняла и поселила в беленькой, кокетливо убранной комнате с балконом, выходившим в красивый сад с акациями.

Пансион мадам Фроссар располагался довольно далеко от центра города, в районе особнячков, именуемом Les Petites Délices.

К решению своей бывшей воспитанницы изучать медицину её прежняя гувернантка отнеслась как к капризу, однако Саша принялась убеждать её в серьёзности и обдуманности своего намерения. Здесь, в Женеве, она собиралась продолжить изучение медицины, а потом вернуться в Россию, чтобы там, в деревнях, проповедовать спасительные революционные учения.

В первые дни быть гидом для Саши взялась сама мадам Фроссар: вдвоём они покатались в лодке по озеру Леман, побывали в Лозанне* и в Шильонском замке*, а потом съездили на поезде в Люцерн* — посмотреть на озеро Четырёх Кантонов*. Завершив этот беглый осмотр достопримечательностей Швейцарии, Саша поступила в университет и явилась туда в первый день нового учебного года.

Поскольку между лекциями было не так много времени, чтобы вернуться в пансион, Саша зашла в библиотеку, спросила анатомический атлас и принялась его рассматривать.

Она могла бы без труда вообразить, будто находится в России — в каком-нибудь учебном заведении, кишащем бедными студентами.

Большинство находившихся в читальном зале были русскими обоего пола, в основном евреями: одни бежали сюда после революции, чтобы избежать преследования за свои политические убеждения, а другие были из числа не принятых в университеты. Все или почти все были людьми южного типа, довольно неухоженными и неопрятными.

Саша — белолицая, румяная, русоволосая и голубоглазая — казалась фарфоровой куколкой среди этих женщин с резкими чертами зеленовато-жёлтых, словно желтушных, лиц.

Дверь библиотеки то и дело открывалась, и туда входил очередной читатель или читательница. Среди мужчин было немало косматых, странного вида типов, а среди женщин — неуклюжих и плохо одетых студенток: некоторые входили прямо в плащах, другие — в пальто. Мало у кого из женщин были шляпки; в основном они носили кепи или береты, нахлобученные кое-как, без всякого намёка на кокетство.

У всех этих особ уже не оставалось ничего женственного. В читальный зал они входили на цыпочках, снимали береты или шляпки, вешали их на вешалку, а зонт и калоши ставили у стены.

Саша развлекалась тем, что наблюдала за этими молодыми людьми, вместе с которыми ей предстояло учиться. Кто-то сидел над книгой, не поднимая головы и делая выписки; другие рассеянно смотрели в потолок; двое или трое, достав социалистические газеты, довольно демонстративно их читали.

Что касается девушек, то и они занимались весьма оригинально: одна барышня с покрасневшими от напряжения глазами отчаянно вгрызалась в учебник анатомии, обхватив голову руками. Было заметно, что она делает нечеловеческие усилия, чтобы удержать в памяти столько сухих фактов.

Зато другая девушка, наоборот, занималась методично, неторопливо делая выписки. Выражение её лица было спокойным и суровым, как у человека умственного труда; создавалось впечатление, что мужской ум принял женское обличье.

Среди этих будущих соучениц Саша выделила одну смуглую барышню, которая, улыбаясь, смотрела на неё своими чёрными и блестящими глазами.

На вид ей было лет шестнадцать–семнадцать. Одета она была в просторное чёрное платье с белым нагрудником, придававшим ей несколько монашеский вид; на голове у неё был бархатный берет, пришпиленный булавкой.

Эта девушка была явно не из тех, кто одевается, не глядя на себя в зеркало: в ней были заметны и склонность к кокетству, и желание нравиться.

Саша и смуглая девушка обменялись приветливыми взглядами.

Верхняя фрамуга окна была открыта. Один из служителей подошёл к нему и, потянув за верёвку, стал закрывать створку, пока она не захлопнулось с треском. Смуглая девушка вздрогнула от неожиданности и подскочила на стуле, но потом рассмеялась. От смеха у неё раскраснелись щёки и показались белые зубки.

Саша тоже рассмеялась.

Эта барышня была беспокойной, как птичка; её отвлекал любой пустяк, а когда, чтобы сделать запись, она доставала из нагрудного кармана ручку, казалось, будто она вынимает шпильку.

Саша подумала, что эта барышня — скорее всего итальянка из Швейцарии. По крайней мере, на русскую она была совсем не похожа. И Саша решила с ней заговорить, если в один из следующих дней встретит её в библиотеке. На другой день смуглянка оказалась там снова, и Саша к ней подошла. Девушка оказалась русской. Её звали Вера. Вера и Саша крепко подружились. Теперь они подолгу гуляли вместе по университетским садам и по парку Бастион*.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

II
Из аристократок — в революционерки


В такой обстановке беспорядка и отсутствия равновесия воспитывалась Саша. Она не могла жаловаться на судьбу: ей во всём потакали, очень баловали, и в детстве она всегда делала всё, что ей заблагорассудится.

До десяти или двенадцати лет она вела себя, как маленький генерал Саваров, изводя свою воспитательницу и нескольких отданных в её распоряжение служанок.

В Москве, как и в его деревенском доме, у генерала было чересчур много не нужных слуг. А ещё он держал три или четыре экипажа и целый штат кучеров и конюхов.

И все эти люди приходили в состояние боевой готовности, как только у Саши появлялся очередной каприз. Такое воспитание не счёл бы образцовым ни один педагог. Саше было четырнадцать, но она ещё не умела читать. Гаршин, друг семьи, обратил внимание генерала на запущенное состояние девочки, и Саваров, посердившись и поворчав, стал разыскивать и нашёл в Москве гувернантку — мадам Фроссар, швейцарку из Женевы.

Эта дама занялась Сашей и, с огромным терпением вначале, мало-помалу отучала её от дурных привычек, научила её читать, писать и правильно говорить по-французски.

И очень скоро Саша полностью преобразилась: из строптивой и капризной девчонки она превратилась в очень серьёзную и старательную девушку. Несмотря на запрет отца, в Москве она навестила свою мать и пришла от неё в восторг.

Сашина мать была женщиной чересчур впечатлительной, неуравновешенной, неврастеничной: жизнь с таким импульсивным человеком, как Саваров, совершенно выбила её из колеи. Теперь она безвыездно, как затворница, жила в доме своей подруги, существуя там, как тепличный цветок: читая романы Тургенева и играя на пианино пьесы Бетховена.

Саша навещала свою мать очень часто и прониклась и её вкусами, и её мыслями.

Саша умела подольститься и хотела ободрить свою мать, заразить её своей уверенностью и своим весельем. Но больная печально улыбалась, давая понять, что ей уже ничем не помочь. Ссоры с Саваровым подорвали её здоровье и лишили её жизненных сил.

Саша не хотела этого признавать, потому что, даже восхищаясь матерью как существом утонченным, возвышенным и артистичным, она очень любила и своего отца, который казался ей более русским, со всеми достоинствами и недостатками русского человека. А мать Саши так и осталась чужестранкой, не испытывая к народу ни любви, ни привязанности.

Своё влияние на дочь Саварова оказывали и другие.

Летом, в деревне, Саша, от скуки, принялась читать разные книги, которыми её тайно снабжал сын Гаршина, учившийся в Германии на инженера.

А потом Саша подружилась с молодым врачом, посещавшим две деревни, находившиеся по соседству с имением генерала.

Этот врач был революционером, мистиком. Погружённый в свои исследования, одинокий, непритязательный и начисто лишённый личного тщеславия, он взял на себя евангельскую миссию, заключавшуюся в том, чтобы проповедовать крестьянам науку и нравственность, учить их жить и понимать, что творится. Саша неоднократно разговаривала с этим мистиком и заразилась и его энтузиазмом, и его верой. Она тоже решила стать докторшей и немедленно приступить к учёбе.

Саваров, узнав об этом, был ошарашен; он был настолько изумлён, что даже не смог дать волю своей ярости.

Несколько дней спустя он спросил у дочери:

— Ты это серьёзно решила — то, о чём ты мне говорила на днях?

— Да.

— Так вот, учти: скорее я повешу тебя на осине, чем позволю тебе сделать эту глупость.

— Что ж, тогда тебе придётся меня повесить, — с улыбкой ответила Саша, — потому что я готова начать учёбу сразу же после нашего возвращения в Москву.

В глубине души генерал был настроен далеко не столь решительно, как он хотел это показать, и потому сделал вид, будто не в курсе того, как его дочь осуществит задуманное.

Вернувшись в Москву, Саша поступила в училище и начала с воодушевлением заниматься. Отец видел, как она сидит над книгами и тетрадями, спорит с подругами, но ни о чём её не спрашивал.

Окончив курсы, Саша стала готовиться к поступлению в медицинский институт. Она довольно успешно сдала вступительные экзамены и начала учиться на первом курсе. Ей, как и почти всем её однокурсницам, хотелось бы поскорее приступить к медицинской практике; изучать начатки науки им было довольно скучно.

Многие студенты, а особенно евреи, уезжали за границу, потому что по распоряжению правительства в университеты принимали не более трёх процентов студентов иудейского происхождения*; потому-то среди них был такой большой конкурс, так незначительно количество принятых и так велико число вынужденных эмигрировать.

В те годы революционные настроения в русских университетах были как никогда сильны: казалось, что огромная Российская империя вот-вот запылает, подожжённая со всех концов, и социальная революция восторжествует во всём мире.

Генерал Саваров чувствовал, что живёт как на вулкане. О политике и реформах он позволял говорить лишь Гаршину, который был либералом из партии кадетов. По вечерам, после ужина, генерал усаживался в своё кресло с газетой в руках и яростно сопел всякий раз, когда читал какую-нибудь заметку о проектах реформ, предлагаемых либералами и социалистами.

— Ну и как? Ну и что вы собираетесь теперь сделать? — иронически вопрошал он свою дочь.

И Саша отвечала ему какой-нибудь классической фразой из революционного репертуара.

В университете Саша завела знакомства среди студентов и студенток, многие из которых были социалистами и анархистами. Все они были охвачены неким филантропическим мистицизмом; жить для других, презирать комфорт и богатство, жертвовать собой ради народа — всё это было для них настоящими догмами.

От общения со студентами у Саши пробудилась большая любовь к русскому народу, к этой деревенской массе таких бедных, таких обездоленных, таких несчастных людей.

Прочитав апостольские книги Толстого, Саша уверовала в его учение. Нужно было достичь, как того хотел старец-проповедник, нравственного совершенства, стяжать чистоту сердца; нужно было проповедовать в деревнях неповиновение властям, пассивное сопротивление правительственному произволу, возвращение к простой жизни, ненависть к индустриализму, к машинам, к излишней роскоши и к легковесным изобретениям развращённого Запада.

Во время каникул Саше захотелось пообщаться с крестьянами, попытавшись пробудить у них стремление к улучшению, к нравственному совершенству.

Но, как того и следовало ожидать, она столкнулась с людьми подлыми и недоверчивыми, не способными к постепенным и обдуманным действиям — с людьми, которые, утрачивая почтительный страх перед господами, проникались ненавистью к собственникам.

Было невозможно приучить ни к дисциплине, ни к соблюдению нравственных правил этих людей, привыкших клянчить, молиться, напиваться и во всём надеяться лишь на чудо и на случай.

В душах этих людей царил тот же хаос и та же анархия, что и в их жизни; в деревнях то и дело случались грабежи и убийства, а в тех местах, где раньше было на редкость спокойно, теперь совершались ужасные преступления. Люди, выбитые из колеи, делали, что хотели, не считаясь ни с какой нравственностью. Казалось, будто всех охватила какая-то духовная эпидемия, отравлявшая совесть.

Летом в одной из деревень недалеко от усадьбы Саварова несколько раз вспыхивала холера. Врач, с которым дружила Саша, собирался провести санитарные мероприятия — продезинфицировать дома и одежду умерших, сжечь не поддающиеся обработке вещи, но крестьяне, взбунтовавшись, избили его до такой степени, что его раны оказались смертельными.

Осознав всю глубину этой бездны народного невежества и дикости, Саша пришла в ужас, но попыталась побороть это впечатление: она же в долгу у своих обездоленных братьев и должна трудиться ради них, должна нести этим бедным крестьянам спасение и утешение.

А вскоре умерла её мать. Эта смерть, хотя её и ждали, произвела на Сашу большое впечатление и побудила её ещё решительней исполнять евангельскую миссию, не уклоняться от своих человеколюбивых и религиозных устремлений.

Вернувшись в Москву к началу нового учебного года, Саша вместе с двумя подругами-толстовками организовала в одной из школ чтения и лекции для народа. К ним присоединились несколько революционеров-практиков, членов тайных обществ, и полиция, которую об этом предупредили, закрыла школу.

Однако организаторши не пожелали сдаваться. На свои собственные средства и деньги, собранные вскладчину среди подруг, они арендовали для собраний и лекций новое помещение. Агитаторы перевезли туда печатный станок и начали подпольно издавать анархистскую газету. Положение становилось всё опаснее; борьба между народными массами и правительством всё обострялась и ожесточалась; члены партии социалистов-революционеров бросались в борьбу с энтузиазмом и пламенным героизмом; покушения следовали одно за другим; казни в тюрьмах происходили постоянно. На жестокость казаков отвечали зверством динамита. Каждый день полиция задерживала людей сотнями. Во время одной из таких полицейских облав Сашу арестовали, обвинив её в конспиративной деятельности. На допросе она заявила, что является противницей самодержавия и восторженно приветствует революцию. Она была готова страдать и переносить мучения, как настоящая революционерка, однако её отец, пустив в ход все свои связи, добился её освобождения.

На сей раз Саваров проявил благоразумие и осторожность. Однако Саша не желала прислушиваться к отцовским наставлениям: ей они казались эгоистичными и мелочными.

И тогда генерал, притворившись больным, сделал так, чтобы дочь выехала вместе с ним в имение, и уже там сообщил Саше, что будет держать её взаперти, как бы она ни жаловалась и ни возмущалась.

Несколько месяцев Саша прожила под домашним арестом. Меры, принятые генералом, оказались в высшей степени благоразумными, потому что вскоре в Москве вспыхнуло вооружённое восстание 1905 года и всех, заподозренных в приверженности передовым идеям, отправили в тюрьмы и ссылку.

На этот раз у Саварова возникло большое желание беспристрастно разобраться в происходящем, и он принялся читать в газетах сообщения о случившемся.

Гаршин, его друг и сосед, приходил в гости каждый вечер — поговорить с Саваровым и с его дочерью. Гаршину и Саше удалось убедить генерала, заставив его признать, что умеренный либерализм был бы для страны благом.

Когда буря улеглась, генерал, уже несколько изменив свои взгляды, сообщил дочери, что она, если хочет, может продолжить свою учёбу за границей.

Сначала они не знали, куда ей отправиться, но поскольку мадам Фроссар, прежняя гувернантка Саши, жила в Женеве, где у неё был свой пансион, решили, что дочь Саварова будет учиться именно там, в этом швейцарском городе.

Продолжение следует
olga

Соотечественники, или Генетический паспорт россиянина (Эпопея)

Полуинтеллигент Славик, или Петрушка-Наполеон

Полуинтеллигент Славик — человек «полу», ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, но, в отличие от героев Шукшина, он не вызывает ни малейшего сочувствия, потому что своё незавидное положение он создал своими же руками, оставшись без образования, без работы, без жены и детей, с одной только слепо защищающей его, как курица, старенькой и уже полусумасшедшей мамой. Славик уже не молод, но ещё совсем не стар, ему только за сорок. Несмотря на крайне нездоровый образ жизни, он ещё сохранил довольно ладную фигуру, хотя помятостью своего лица он уже превзошёл Михаила Ефремова. Бесплатно женщины Славика уже давно не любят, на проституток денег нет, и это только усугубляет озлобление Славика и его ненависть ко всем окружающим — они не понимают всю тонкость и трепетность его натуры, не одаривают его ни восхищением, ни деньгами.

У Славика есть единоутробная сестра, с которой он связан безумной, иррациональной ненавистью. Сестра платит ему полным игнором. Образования Славик не получил, потому что считал всех преподавателей непроходимыми тупицами, не достойными его, Славика, учёного общества. За свою жизнь Славик прочёл две книги — труд Монтеня, оправдавший его, Славика, гордое презрение к окружающим, и суворовский «Ледокол», что дало ему право считать себя интеллигентом и эрудитом.

Единственная работа, которой Славик когда-то занимался, пока не был уволен с неё по обоюдной неприязни, — это работа персонального шофёра при начальнике. Таких шофёров их коллеги по ремеслу точно и остроумно именуют поджопниками. Однако должность поджопника не сделала Славика ни вполне лакеем, ни вполне профессионалом. Славик, заискивая перед своим хозяином, в то же время держался с ним с нахальной, панибратской фамильярностью, словно с равным, отвлекал его своей трескотнёй и, соответственно, был уволен. Мама Славика, кастелянша при посольстве какого-то микроскопического африканского государства, пристроила Славика поджопником к одному из секретарей посольства — и с тем же результатом.

Славик развёлся с очередной женой и сел на шею маме, в умилении поившей и кормившей своего бастарда. Тут, к счастью для Славика, умер его природный отец, который перед смертью его признал и завещал ему свою квартиру. Славик в неё переселился, сдал одну комнату приезжей работнице и тем самым обеспечил себе и бухло, и табак.

И с утроенной стремительностью устремился вверх по лестнице, ведущей вниз, имея несомненное намерение достичь вершин лондонского дна.

Продолжение следует
olga

Светлана (Повесть)

I.

Со Светланой я познакомилась в самом начале девяностых, в редакции газетёнки «Церковное благочестие», куда меня приняли по рекомендации одного приходского священника, работавшего по совместительству в аффилированным с газеткой журнале «Вестник церковности», где этот молодой батюшка подвизался корректором, не в ущерб его чудовищной безграмотности. «Церковное благочестие», созданное начальством исключительно для показухи — как тогда говорили, «на волне перестройки», — было натуральным рассадником образцово-показательных сплетников, бездельников и мелкотравчатых карьеристов, целыми днями чесавших языками и гонявших чаи.

Среди всего этого цветника чертополоха действительно серьёзными и профессиональными людьми были всего двое — учившийся на вечернем отделении журфака молодой человек и молодая женщина по имени Светлана, которая сразу же вызвала мою симпатию чёткостью, обязательностью и отвращением к сплетничеству. Не могу сказать, чтобы мы подружились, но доверительные, до определённой степени, отношения между нами сложились, и во время прогулок вокруг пруда Новодевичьего монастыря она мне кое-что о себе рассказала.

Светлана родилась в деревне, натуральной деревне Архангельской области (чем, видимо, и объяснялась её поистине сказочная, в смысле образцового славянства, как с картин художника Васильева, внешность, самой замечательной приметой которой была толстенная и светлая до белизны коса, неизменно завязанная пунцовой атласной ленточкой). Её отец был учителем, мать работала в конторе леспромхоза, но потом, в силу пресловутых социальных лифтов советского времени, её отца, благодаря его образцовой трезвенности и порядочности, стали продвигать по партийной линии, и через несколько лет семья переехала в Ленинград, где, на удивление, получила отдельную квартиру. Светлана поступила в университет, отец целыми днями пропадал на работе, а мать… мать болела — видимо, от тоски по своей привольной родине и от неприязни к этому со всех точек зрения нездоровому городу.

Когда Светлане исполнилось двадцать, мать умерла, отец женился на какой-то вульгарной провинциалке, и девица, воспылав, если можно так сказать, омерзением к посторонней тётке, уехала в Москву, где долго пыталась оформить свой перевод в Московский университет и, соответственно, получить хотя бы временную прописку. Отчаявшись от хождения по кабинетам, она, уже совершенно обессиленная, вышла в коридор и, упав в чёрное кожаное кресло, этот изумительный реликт сталинской эпохи, натурально расплакалась.

И тут ей явился ангел.


II.

— Товарищ Петрова, — сказал он, тронув её за плечо.

Светлана подняла заплаканные глаза.

Перед ней стоял кругленький лысоватый человек, похожий на артиста Калягина.

— Товарищ Петрова, — повторил он. — Мы в курсе вашей биографии и ваших притязаний, — продолжал он. — И у нас есть к вам предложение, не отчаивайтесь. Прошу в кабинет.

Светлана вытерла слёзы и покорно последовала туда, куда её пригласили.

— Светлана… м-м-м… Ивановна, — обратился к ней, уже в кабинете, человек, пошуршав бумагами. — Филологический факультет, да, русская филология, Достоевский и журналистика его времени… Это всё хорошо, Светлана Ивановна, но… неактуально. А как вы относитесь к Японии?

— Положительно, — ответила Светлана, чтобы хоть что-то ответить.

— Японские острова знаете? Назовите.

Эх, да кто ж их не знает? Все мы ещё с начальной школы знаем эту скороговорочку.

— Неплохо, — ответил ей мужчина. — Вы не будете против, если мы рекомендуем вас в японскую группу факультета восточных языков? Зачёты и экзамены по общим дисциплинам вам зачтут, а специализацию придётся начать с нуля. Место в общежитии и временную прописку, естественно, гарантируем. Согласны?

И Светлана кивнула, не до конца осознав произошедшее.


III.

Явление ангела в образе аккуратного мужчины объяснялось очень просто: он был спецслужбистом, которому было дано задание подыскать, для обучения, соответствующую девушку, с целью последующей работы в дипломатическом представительстве за границей. Девушка должна была отвечать ряду требований — быть серьёзной, ответственной, без порочащих связей и без связей вообще, скромной, но не застенчивой и умеренно симпатичной. Светлане повезло соответствовать всем этим параметрам, и она с удовольствием и энтузиазмом отучилась на новом факультете целый год, пока до неё не дошло, что её готовили на должность высококвалифицированной стукачки и «медовой ловушки». Нет, играть наяву роль в серии фильма «ТАСС уполномочен заявить» ей совсем не хотелось, но по своей природной крестьянской осторожности она сказала себе: «Ничего, там посмотрим. Главное — доучиться».

И не прогадала.

Когда она закончила университет, началась перестройка, спецслужбы были расформированы, переформированы и сформированы снова, векторы внешней политики стремительно менялись, словно в алкогольном угаре, и о Светлане, к её радости, все забыли. В процессе нового мЫшления она начала захаживать в церковь, основательно изучила православную догматику (потому что она всё делала основательно) и таким образом, тоже по чьей-то рекомендации, оказалась в редакции «Церковного благочестия», где с удовольствием писала интересные, но ни к чему не обязывающие статьи под рубрикой «Русские писатели и православие».


IV.

Прошло четверть века. «Церковное благочестие» осталось для меня в далёком прошлом, и моя жизнь пошла своим курсом. Иногда я смутно вспоминала о неброской славянской красавице по имени Светлана, но эти воспоминания уносились так же быстро, как приходили, со скоростью летних тучек.

Однако однажды летом я получила по электронной почте письмо следующего содержания:

«Здравствуй, Ольга, это Светлана. Думаю, ты вспомнишь, как много лет назад мы с тобой... с вами работали в церковной газете. Около года назад я начала читать в одном из блогов заметки и переводы одной женщины, автора. Мне просто нравилось читать, что она писала, потому что ни её фамилия, ни фотография мне ничего не говорили, но потом, предприняв несложные поиски в Интернете, я выяснила, что этот автор блога и молодая женщина, с которой мы когда-то гуляли вокруг пруда Новодевичьего монастыря — это одно и то же лицо. Я не люблю назойливости сама и ещё меньше хочу быть назойливой, но обращаюсь к тебе… к вам с несколько неожиданной просьбой. Я живу на даче, в К-м районе, и была бы очень благодарна, если бы ты приехала ко мне хотя бы на день. Дело не в пустом трёпе и не в пустых воспоминаниях, а в очень важном для меня и, надеюсь, для тебя деле, в которое я могу посвятить тебя только здесь. Естественно, такси в оба конца оплачиваю я и готова отпустить тебя сразу же, как только изложу этот важный вопрос. Очень тебя прошу.

Светлана»

И я согласилась — во-первых, учитывая вежливость письма, во-вторых, я была не прочь увидеть новые пейзажи, и, в-третьих, было действительно интересно.

Я ответила Светлане, дала свой адрес, и в назначенное время мне просигналил у задней калитки подъехавший таксист.

Продолжение следует
olga

Голое умовое знание попа Ткачёва

Наброс известной субстанции на вентилятор ожидаемо продолжил священник Андрей Ткачёв, углубивший и расширивший мысль главного человеконенавистника и женоненавистника РПЦ Дмитрия Смирнова. Что ж, теперь в моде брутальность и нахрап.

Очередная головомойка досталась, как вы понимаете, нашим женщинам, вырастающим, в результате полученного ими образования, нравственными монстрами.

Не знаю, где учился сам Ткачёв и что он читал, кроме требника и сберегательной книжки, но, судя по его косноязычию, его собственное образование завершилось третьим классом, после чего последовал коридор и раздувание кадила у «более старших товарищей». Итак, насладимся, для начала, стилем:

«Они часто бывают никакие хозяйки, а готовы только к получению удовольствия. Школьное образование при всех своих плюсах имеет серьёзный перекос в сторону голого умового знания, без жизненного».

(Орфография подлинника)

«Умовое знание». Шикарно.

Из этой назидательной картинки попа Ткачёва явствует, что современная российская женщина целыми днями ковыряет в носу и жаждет удовольствий.

Разочарую нашего блюстителя нравов: Россия — одна из самых феминизированных, в социальном плане, стран. Почему? — По необходимости. Потому что мужья, сожители и прочие друзья, принадлежащие к полу, по недоразумению именуемому сильным, — профессиональные бездельники и болтуны, если не откровенные альфонсы. Кто не смотрел замечательный фильм девяностых годов «Принцесса на бобах», настоятельно рекомендую. Образованная женщина не гнушается никакой работой, чтобы прокормить семью, а её благочестивый муж целыми днями лежит с молитвенником на диване. Приобщается к «умовому знанию», да.

Господин Ткачёв, как и всякий свободный гражданин в свободной стране, имеет святое право на любые словесные поллюции.

Просто, как мне кажется, при таком подходе кружок группирующихся вокруг него мироносиц обречён редеть всё больше и больше. Это ж надо: обобрать, обосрать, а потом ещё протягивать ручку для целования.

Бедолага то ли не знает, что в современной российской экономике и жизни столп и опора — это именно женщина (мужчина же давно и добровольно сменил роль столпа на роль зубочистки), то ли сознательно валяет дурака.

В любом случае, при таком подходе ему вскоре придётся полностью переходить на госфинансирование, при отсутствии частного. Надеюсь, что администрация президента не оставит его своими милостями, там такие сейчас как раз нужны.