Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

XVII
Конча «Кокинера»


Теперь муж проводит всё время в своей мастерской. Он снял дом с очень большим амбаром — на улочке недалеко от аллеи Геркулеса*.

Поскольку он приводит туда девушек, и некоторые позируют ему голыми, я не решаюсь туда ходить.

До недавнего времени он рисовал семью цыган из района Триана*. Арселу говорит, что эту картину Хуан должен назвать «В чём только душа держится», потому что все портретируемые худы как щепки.

А недавно в один маленький театр с кинематографом приехала танцовщица по имени Конча Кокинера, и мой муж ходит за ней по пятам, надеясь сделать её портрет.

Кокинера, когда танцует, кажется очень народной, воплощая протест традиционных танцев против модернизма, наводнившего подмостки.

Другой здешний художник тоже хочет писать Кокинеру, и между ним и Хуаном возникло соперничество: они наперебой стараются угодить танцовщице, устраивая для неё ужины, катая её на автомобиле, приглашая на завтраки в кабачок «Эританья»…

Мы не знаем, кто из них двоих победит: похоже, что Хуан щедрее и активней, но зато другой лучше рисует.

Мне стало любопытно, и этим вечером мы вместе с Грасьосой и дочкой пошли в кинематограф, где танцует Кокинера.

Это женщина с зеленоватыми глазами, чёрными волосами, крепким туловищем, широкими плечами, большими руками и загорелой кожей.

Вначале она производит впечатление заурядной танцовщицы, но потом она преображается: она так стучит каблуками, что, похоже, под ней вот-вот затрещит пол; её глаза сверкают так, что становится страшно; губы кривятся, выражая презрение; она показывает белые и крепкие зубы и так яростно извивается, что из её волос вылетают шпильки. Она корчится, как разъярённый зверь, воспламеняя желания мужчин, которые ей аплодируют и кричат.

Вечером в столовой я сказала Арселу, что видела знаменитую танцовщицу Кончу Кокинеру.

— Её зовут Кокинера? — спросил меня Арселу.

— Да.

— Значит, она родом из Пуэрто-де-Санта-Мария.

— Почему вы так думаете?

— Потому что в Пуэрто собирают моллюсков, которые называются «кокинас», и нас, тамошних уроженцев, называют «кокинерос»*.

Арселу сказал, что ему надо сходить повидаться с Кончей. В самом деле, после ужина он пошёл к танцовщице и с ней поговорил.

Утром он мне пересказал свой разговор с ней.

Конча Кокинера была дочерью бедняков, живших в Пуэрто около Приораля*. Судя по всему, она вышла замуж за мошенника, которого Арселу называл «дурачком», и этот «дурачок», решив жить за счёт жены, водил её танцевать в кафешантаны. «Дурачок» был очень доволен, думая, что уже нашёл свою золотую жилу, когда Кокинера, бросив мужа, ушла с одним господинчиком из Хереса, и вскоре появилась как «звезда» в одном из лондонских мюзик-холлов. Кокинера разговаривала с Арселу с большой почтительностью, из уважения к его семье, занимавшей заметное положение в Пуэрто-де-Санта-Мария, и сказала ему, что смеётся и над Хуаном, и над его соперником-художником.

Если бы об этом узнал мой муж, то он бы яростно возненавидел Арселу.

Арселу спросил у Кокинеры, не собирается ли она съездить в Пуэрто, и она ему сказала, что собирается; когда закончится её контракт в Севилье, она отправится в Кадис и проездом побывает в Пуэрто, повидать своих родителей, которые всё ещё живы.

И действительно: Кокинера закончила танцевать здесь, и одновременно вечером Хуан сказал мне в столовой, прикинувшись равнодушным, что мы должны поехать в Пуэрто-де-Санта-Мария.

— Зачем? — спросила его я.

— А тебе не хочется съездить в Пуэрто? — спросил он у Арселу.

— Я ездил туда в прошлом году, повидаться с сёстрами.

— Это красивый городок, его стоит увидеть. Надо туда съездить на несколько дней.

Хуан решил, что там необходимо побывать, что и Арселу, и я сгораем от желания увидеть Пуэрто, и взял на себя необходимые приготовления.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

XIV
Свадьба


Вера потребовала от Саши отложить свадьбу до того времени, когда она сдаст экзамены и освободится.

Свадьба, без всяких церемоний, состоялась в мэрии. На неё были приглашены Вера, Афсагин и Семеневский с женой. Саша хотела пригласить на праздник свёкра и свекровь, но Эрнест убедил её отложить семейный обед до другого раза.

Стояла такая чудесная погода, что все единодушно решили провести этот день за городом и повеселиться с друзьями, как школьники на каникулах.

Афсагин предложил подняться на гору Салев и посмотреть оттуда на море в тумане, но Семеневский заметил, что такие пейзажи производят грустное впечатление, плохо совместимое с тем весельем, которое должно царить на свадьбе.

— Это вы по собственному опыту так говорите? — спросила его Вера.

— Да.

— Так что же нам тогда делать? — спросил Кляйн.

— Я, — ответил Семеневский, — отправился бы завтракать в какую-нибудь деревушку на берегу озера.

— Тогда давайте поедем в Коппе*, — предложил Кляйн.

— Отлично! А заодно по пути осмотрим дом мадам Сталь, — добавил Семеневский.

Предложение было принято единогласно, и все направились к пристани Английского сада, чтобы сесть на пароход. Афсагин заметил, что было бы нелишним позвонить по телефону в ресторан в Коппе, чтобы приготовили завтрак.

— Блестящая идея. Афсагин гений! — воскликнул Семеневский. — Сейчас его вдохновила муза…

— Ну да, муза пищеварения, — добавила Вера.

— Какая же вы злюка, — отозвался Семеневский. — Если бы вы не были такой хорошенькой, вы были бы невыносимой.

Последовав совету Афсагина, позвонили в Коппе.

В ожидании парохода Саша стала всем раздавать цветы из своего большого букета. Афсагин прикрепил к своей кепке две красные розы, Кляйн украсил свою шляпу цветочной веточкой, а Семеневский вдел в петлицу цветок гардении. И Саша, и Вера, и жена Семеневского прикрепили к груди по букетику цветов.

Пассажиры парохода поглядывали на них с улыбкой. Самым элегантным из всех был Семеневский — в бархатном костюме, в гамашах по колено, в широкополой шляпе и с перекинутым через руку пальто.

Стояла великолепная погода. Небо было ясным, озеро — голубым.

Когда они прибыли в Коппе, на пристани появился жандарм, одетый не так, как в Женеве, потому что Коппе относился к другому швейцарскому кантону.

Весёлая компания высадилась на берег и пересекла посёлок — игрушечную деревушку на берегу озера. Войдя в ресторанчик, они сели за уже накрытый к завтраку стол. Саша была серьёзной и немного задумчивой. Будущее представлялось ей неопределённым; эта тягостная мысль её не отпускала и навевала воспоминания о далёком детстве.

Эрнест Кляйн был весел, разговорчив и очень предупредителен по отношению к своей жене. Семеневский, Вера и Афсагин болтали без умолку. Вера была на редкость остроумна и находчива. Афсагин ухаживал за ней с грациозностью белого медведя, но в ответ на его любезности она презрительно фыркала, что вызывало всеобщий смех. Вера так и льнула к Семеневскому, которого она называла Иваном Ивановичем*, потому что разузнала его имя и отчество. Она постоянно пыталась его уязвить и говорила ему колкости, чтобы его растормошить, стряхнуть с него привычную апатию, а он отвечал с сонным видом, отвечая на её колкости галантными комплиментами, которые иногда вынуждали студентку краснеть и смущаться.

За десертом, пока Вера, Семеневский и Афсагин продолжали шутить, жена Семеневского, Кляйн и Саша затеяли серьёзный разговор о домашнем хозяйстве. А потом, выпив несколько раз за счастье новобрачных и попробовав кофе, молодые люди, как и предлагал Семеневский, отправились осматривать имение мадам де Сталь.

Афсагин рассказал Семеневскому и Вере, как в прошлое воскресенье он ездил в Ферней* посмотреть дом Вольтера, но его туда не пустили, что до глубины души возмутило молодого русского, хотя ещё больше его возмутило то, что забор вокруг сада щетинился бутылочными осколками, чтобы никому не удалось заглянуть внутрь.

— Наверное, это от тех бутылок шампанского, которые выпили теперешние владельцы, — со смехом сказал Семеневский.

— Вот сволочи! — проворчал Афсагин. — Это же надо: закрыть дом Вольтера!

— А что вы хотите? Собственнику всё равно, кому принадлежал этот дом — Вольтеру или господину Дювалю, торговцу тканями. Может, ему даже мешает, что дом принадлежал автору «Кандида»*.

Продолжение следует
olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

XI
Первое мая


Кляйн представлял себя перед Сашей пламенным социалистом. Да и она считала себя социалисткой и посещала все сходки и собрания этого толка.

Первого мая Саша и Кляйн решили сходить на демонстрацию трудящихся. К ним присоединилась и Вера, хотя она неоднократно предупреждала, что не испытывает никакой симпатии к плохо одетым людям. Однако если пойдёт Саша, то и Вера, так уж и быть, пойдёт тоже.

Местом сбора демонстрантов была Большая набережная, напротив Английского сада*.

Саша, Вера и Кляйн стояли и смотрели, как собираются участники. Некоторые рабочие приходили группами — с флагами тех объединений, к которым они принадлежали. Во главе почти всех швейцарских профсоюзных колонн шли их духовые оркестры; они были похожи не столько на объединения рабочих, сколько на самодеятельные хоры, собирающиеся отправиться на буколический сельский праздник на лоне природы.

Каждая группа собиралась отдельно, и самой многочисленной была колонна русских социалистов: их было по меньшей мере человек триста–четыреста. Все они были студентами из русского землячества. На набережной собралась вся, в полном составе, университетская библиотека.

Впереди всех находился Афсагин с другим молодым человеком — почти таким же высоким, как и он. Молодой человек держал в руках большущий плакат, на котором чёрными буквами было написано по-французски: «Русская социалистическая группа».

Вера, Саша и Кляйн, взявшись за руки, присоединились к соотечественникам.

Манифестанты начали своё шествие по мосту. И почти сразу же пошёл дождь.

Эта процессия имела поистине печальный вид. Тут не было ни одного полицейского, который бы за ней присматривал, и само это равнодушие властей лишало её всякой воинственности.

Внезапно Пётр Афсагин, возвышавшийся над толпой благодаря своему огромному росту, обернулся назад, чтобы подать знак тем, кто за ним следовал. Сняв кепку, он затянул революционный гимн. Остальные тоже обнажили головы и подхватили пение. Это было траурное шествие в память жертв русской революции.

Странное впечатление производил вид этих воодушевлённых, охваченных пылом людей, которые пели под дождём, поливавшим их непокрытые головы.

Больше это было похоже не на политическую демонстрацию, а на религиозную церемонию. А ещё это было своего рода символом человеческого братства, потому что рядом с широкими и румяными лицами великороссов, голубоглазых, с бесформенными носами, виднелись вороньи профили евреев и выходцев с востока. Эти мрачного вида типы с чертами расы, сформированной страданиями и лишениями, казались ещё чернее и ещё мрачнее на фоне других людей — инфантильного вида и словно находящихся в зачаточном состоянии.

Когда демонстранты дошли до парка отдыха в Каруже, где шествие заканчивалось, двое или трое торговцев принялись раздавать красные бантики, которые демонстранты прикрепляли к петлицам, а какие-то женщины, пронзительно крича, начали рекламировать анархистскую газету.

Театр был полон. Увидев, что им туда не войти, Саша, Вера и Кляйн сели за столик в саду.

— Хотите чего-нибудь выпить? — спросил Кляйн.

— Я — нет, — ответила Саша.

— А я хочу, — сказала Вера. — Я бы выпила бокал шампанского.

— Тогда закажем бутылку шампанского, — отозвался Кляйн.

— Не обращайте на неё внимания, — ответила Саша. — Она валяет дурака.

— Почему это я валяю дурака? Нет, я бы выпила: мне так хочется.

Кляйн попросил официанта принести бутылку шампанского.

Официант принёс бутылку и три бокала.

Рядом с Верой, за соседним столом, сидела парочка незнакомых студентов — видимо, иностранцев. Молодой человек, очень высокий и бритый, был голубоглазым, с густыми золотисто-русыми волосами, а у его спутницы, женщины одних с ним лет или, пожалуй, чуть старше, было квадратное лицо и серые, умные, со стальным блеском проницательные глаза.

Высокий русоволосый юноша наблюдал, как официант наливает шампанское людям за соседним столиком.

— А вам, что, завидно? — внезапно спросила его Вера. — Если хотите, я дам вам рюмочку. Сегодня же день всеобщего братства, правда?

— Большое спасибо, мадемуазель, — усмехнувшись, ответил юноша. — Мы уже заказали лёгкий завтрак и ждём, когда нам его принесут.

Мужчина и женщина познакомились с Сашей, Верой и Кляйном, представились друг другу и сели за один столик. Оказалось, что высокого молодого человека зовут Иваном Семеневским, а его жену — Ксенией Саниной.

Эти русские, оба из Санкт-Петербурга, познакомились в Париже, где они учились, поженились и теперь собираются переехать в Берлин. И муж, и жена сотрудничали с несколькими русскими газетами и журналами.

Семеневский производил впечатление человека скептического и любезного, но апатичного и безвольного, а его жена казалась очень властной и энергичной: несомненно, из них двоих командовала именно она. Большинство участников демонстрации, рассевшись за столиками, сейчас выпивали и закусывали.

Семеневский отпускал по их адресу насмешливые комментарии.

Школьный учитель, седовласый старец, воткнул в землю палку с табличкой, на которой было написано: «Школа свободного мышления», и играл с толпившимися вокруг него ребятишками.

— Не нравится мне, когда в это дело втягивают детей, — сказал Семеневский.

— Но почему? — спросила его жена.

— А им какое дело до отношений между трудом и капиталом?

— А разве монахи не берут их с собой на крестные ходы?

Семеневский ничего не ответил, видимо, подумав, что не имеет смысла спорить. Потом он принялся болтать с Верой и сказал ей, что собирается взять у неё интервью, потому что, по его мнению, только у неё одной и есть своё собственное мнение о социальном вопросе. Вынув карандаш и блокнот, Семеневский принялся задавать ей вопросы.

Вера, разгорячившись от ходьбы и шампанского, оказалась очень остроумной и находчивой и произнесла несколько наивных, но удачных фраз, которые всем понравились.

Когда они завтракали и пили шампанское, к ним подошёл седовласый старик и положил на столик написанную по-французски и по-итальянски антивоенную листовку и, кроме того, приглашение на конференцию анархистов, которая должна была состояться вечером в зале «Хандверк»*.

— Пойдём? — спросил Семеневский.

— Пойдём, — ответила Вера.

— В самом деле? — удивилась Саша.

— А почему бы и нет?

— И я с вами, — добавил Кляйн.

Договорились о том, что Кляйн зайдёт за ними после обеда.

— С большим неудовольствием замечаю, — сказал Семеневский Вере, — что мы, анархисты, нисколько вас не пугаем: вы смотрите на нас без страха.

— Как, а разве вы анархист?

— По крайней мере, мне так кажется.

— А вы думали меня напугать?

— Да, мадемуазель, надеялся.

— Ну так ничего-то у вас и не вышло; хоть вы и такой высокий, но кажетесь мне мальчишкой, которого нужно отвести в школу.

Продолжение следует
olga

Кларин. Подёнщик (Перевод мой)

За его уже долгую жизнь эрудита и писателя он пережил множество видов тщеславия, но теперь он гордился только одним — своим трудом… Он много анализировал, тщательно в себя вглядывался и пришёл к тому, что ни одна добродетель не достойна именоваться таковой, кроме этой одной — добродетели труда. Да, но она — истинная добродетель!

— Так же честно, как и ты! Да будет тебе известно, что, как бы ни разрешили вопрос капитала и заработной платы, который ещё ждёт своего разрешения, что и понятно, потому что люди пока ещё мало знают, чтобы разрешить столь сложный вопрос; чем бы ни закончилась борьба капиталистов и рабочих, я-то никогда не съем ни куска хлеба, даже умирая с голоду, не будучи уверен, что заработал его честным трудом…

Я работал всю мою жизнь — с тех пор, как только научился соображать. Я не требую восьмичасового рабочего дня, потому что восьми часов мне мало для той огромной работы, которой я занят. Я — каменщик, который, строя стену, знает, что ему не суждено увидеть её достроенной. Я уверен, что, поднявшись как можно выше, я упаду со строительных лесов. Я занимаюсь философией и историей и знаю, что чем глубже я в них погружаюсь, тем ближе я подхожу к разочарованию. Я отрываюсь от земли, поднимаясь всё выше и выше… но знаю наверняка, что не достигну неба и свалюсь в пропасть… и всё-таки я поднимаюсь, работаю. В жизни у меня было всякое — и иллюзии, и любовь, и идеалы, и огромный энтузиазм и даже большие амбиции, но всё это я мало-помалу утрачивал. Я уже не верю ни в женщин, ни в героев, ни в религиозные догмы, ни в философские системы… Но единственное, от чего я не отрекаюсь — это работа: это история моего сердца, зеркало моего существования; во вселенском хаосе я бы себя не узнал, если бы не узнал себя по тому следу, который оставили мои труды. Я узнаю себя по поту моего лица и по усталости моей души. Я — подёнщик, подёнщик духа. Мои нервы так напряжены, что я не меньше работаю, но меньше сплю. Я работаю по ночам, когда надо спать: в темноте, в постели, невольно; работаю свободно, без жалования, без выгоды для себя… и продолжаю работать днём — чтобы заработать на жизнь и совершенствоваться в моём деле… И я не прошу, чтобы меня от него освободили, не прошу никаких уступок, не собираюсь никому мстить…С десяти лет у меня не было ни одного вечера, когда бы я не знал, над чем буду работать предстоящей ночью; моя свеча горела всегда — я был готов работать. И даже те немногие ночи, всего несколько ночей в жизни, когда я не работал, были мне в тягость — мне было стыдно, что в ту ночь я не выполнил намеченного. Ребёнком, подростком я работал рядом с лампой моей матери; мой труд был школой моей души, опорой старости для моей матери — он был и молитвой для моего духа, и хлебом для моего тела, хлебом насущным и для меня, и для моей старенькой мамы.

Нас было всего трое: моя мать, работа и я. А теперь бодрствуем только я и моя работа. Вот и вся моя семья. Забудется моё имя, и вскоре исчезнет память о моей скромной персоне, но мой труд останется — в закоулках архивов, в пыли, словно ископаемый уголь, который, быть может, когда-нибудь загорится и даст огонь, воспламенившись от искры, высеченной работником будущего… такого же бедолаги-учёного, как я, который извлечёт меня из безвестности, презрения и забвения…

— Но тебя же не эксплуатировали, за счёт твоего пота не жирели другие… — прервал его главарь.

— На моём труде, — продолжил свою речь Видаль, — разбогатели другие: предприниматели, капиталисты, издатели и газетчики, хоть я и не уверен, что они не имели на это права. У меня даже нет утешения в том, чтобы возмущаться и чистосердечно протестовать. Это очень сложный вопрос: это ещё нужно выяснить, справедливо это или нет — то, что я остаюсь бедняком, а те, кто всего лишь материализовали мои труды, потратившись на бумагу, печать и торговлю, разбогатели.

У меня нет времени трудиться над исследованием этого вопроса, потому что оно мне нужно для моей собственной, непосредственной работы. Но зато я знаю, что этот постоянный труд, когда я сижу согнувшись, не разгибая ног, и мой мозг постоянно кипит, сжигая горючее моего существования, — этот труд так испортил мой желудок, что я едва могу переварить тот хлеб, который зарабатываю… и, что ещё хуже, идеи, которые я создаю, отравляют мне сердце, разрушают мышление… Но у меня нет утешения даже и жаловаться, потому что эти жалобы, в конечном счёте, наверняка будут ребячеством… И всё-таки посочувствуйте мне, друзья мои: я страдаю не меньше вашего, но не могу и не хочу требовать ни избавления, ни возмездия — потому что не знаю, можно ли здесь чем-нибудь помочь и справедливо ли этому помогать… Я не сплю, у меня испорчено пищеварение, я бедняк, я ни во что не верю, ни на что не надеюсь… не испытываю ненависти… никому не мщу… Я — подёнщик на тех жутких каменоломнях, о которых вы и понятия не имеете и которые вы приняли бы за ад, если бы их увидели, — и, тем не менее, это единственный рай, который существует… Можете, если хотите, меня убить, но только пощадите библиотеку, потому что она — это хранилище каменного угля для духовной жизни будущих поколений.

Чернь молчала, как она молчит всегда, слушая длинные и пространные речи и с почтением относясь к религиозной тайне не понятной ей мысли — этого языческого божества и современных, и, быть может, всегдашних масс…

Красноречие успокоило страсти; рабочие не убедились, но были смущены и, к своей досаде, угомонились.

Да, этот человек хотел что-то сказать.

Болезнь Видаля передалась им, как зараза: забыв о том, что они собирались действовать, люди притихли, собираясь рассуждать, размышлять.

Их парализовало и само место действия, сами эти стены с книгами: у этой толпы было нечто от влюблённого льва, позволившего отрезать себе когти.

Внезапно они услышали далёкий шум. Это поднималась по лестнице толпа солдат. Они погибли! Мятежники оказали сопротивление, но оно оказалось бесполезным. Раздалось несколько выстрелов. Двое или трое были ранены. И вскоре эти безумцы, эти побеждённые мятежники оказались в тюрьме. Видаля повели в тюрьму вместе с ними, заодно. По мнению командира победившего войска, ужасному и непоколебимому, этот потрёпанный господинчик и был главарём толпы анархистов, захваченных в библиотеке. Всех их, как и положено, судил военный трибунал. Присудить высшую меру военной Фемиде помогло её ослепление и эгоизм, а также страх перед подлинным главарём повстанцев и перед яростью его подельников. Все они ненавидели этого предателя, этого тайного агента полиции, или как его там, который одурачил их своими софизмами, своей риторикой, заставив их забыть об их освободительной миссии, об их положении, об опасности… Все высказались против него. Да-да, главарём был Видаль. Тем самым настоящий главарь спас себе жизнь, потому что милосердие на осадном положении таково, что высшая мера применяется лишь к зачинщикам мятежа, и Видаль, несомненно, принадлежал к этой категории. Так что если он собирался обсуждать с главарём вопрос общественного устройства, истинный главарь остался в живых, чтобы вести пропаганду, в его случае — подстрекательскую, а бедный подёнщик, подёнщик духа, рассеянный и образованный Фернандо Видаль перешёл в лучший мир посредством высшей меры — традиционных и в высшей степени консервативных четырёх выстрелов.
olga

Обходчица (Повесть)

VIII.

Ночью Марию разбудило жалобное, протяжное мяуканье кошки. Мария стала неспешно вставать с кровати, но, не успела она опустить ноги на пол, её оглушил грохот взрывов, становившихся всё сильнее и ближе. Мария зажала уши руками и начала молиться, инстинктивно читая отходную молитву по самой себе. Не было ни времени, ни смысла думать, кто, почему и на кого мог напасть.

К её удивлению, грохот продолжался недолго. Когда Мария опустила руки, освободив уши, было уже тихо. Сначала она подумала, что ничего не слышит потому, что оглохла. Она осторожно встала, прошлась и, к своему удивлению, услышала, как скрипит половица. Мария подошла в печке, открыла дверцу. Раздался отчётливый резкий звук. Мария медленно оделась, подошла к двери, осторожно её приоткрыла и выглянула.

Всё было, как обычно, и Мария, взяв железную палку, свой рабочий инструмент, неторопливо пошла по путям вправо, надеясь дойти до будки следующего обходчика и узнать, что случилось, потому что рация, с которой ей было приказано не расставаться, упорно молчала, не принимая ни входящих, ни исходящих вызовов.

Подойдя к границе своей зоны, к ограничивающему её знаку, Мария с ужасом увидела вместо путей огромный, безбрежный, изрытый воронками провал. Её участок узкоколейки здесь обрывался, обрывался в небытие. Мария пошла обратно, миновала свою будку, пошла влево, и там её ждала та же картина: огромный обрыв, за которым была бездна, искорёженные рельсы. Вернувшись в свою будку, Мария попила концентрированного молока, разбавленного водой, напоила им Мисюсь, которая совершенно успокоилась и блаженно мурлыкала. Немного отдохнув, Мария вышла из будки снова, перешла пути и отправилась туда, куда в обычное время ей ходить запрещалось и где, как ей говорили, находились охранявшие зону военные. Однако, пройдя около километра, она остановилась на краю всё такого же, изрытого воронками оврага, противоположный конец которого никак не просматривался.

Мария вернулась к своей будке и, немного подумав, пошла в противоположную сторону, где её вскоре встретила такая же картина — изрытый воронками бесконечный овраг. Мария вернулась в свою будку, села за стол и принялась думать.

Выходит, что в результате каких-то боевых действий она оказалась на острове, отрезанном от всего мира. Помощь могла прийти только с неба, но оно было тихо, никаких самолётов и вертолётов не летало. Следовательно, чтобы выжить, приходилось рассчитывать только на собственные ресурсы. Они сводились к двум банкам тушёнки и трём банкам концентрированного молока. Мария вышла во двор, опустила ведро в колодец, подняла его наверх, опустила руку в ведро и ужаснулась: вода стала красной и липкой, как кровь, — а, может, и просто кровью. Мария сорвала лопух, с отвращением вытерла испачканную руку, бросила лист лопуха на землю, но он тотчас же истлел, словно сгоревший в горячей золе лист.

Мария, усилием воли уняв дрожь, вернулась в свою будку, снова села за стол и принялась подводить итоги. Произошла какая-то катастрофа. Помощи ждать неоткуда. Еды в обрез. Воды нет. Через неделю она умрёт мучительной смертью. Умрёт и Мисюсь, потому что ни мышей, ни птиц, после всего случившегося, скорее всего, уже не осталось.

«Что делать, — подумала Мария. — Всему живому приходит конец, закон природы».

И она легла на кровать, чтобы как можно меньше двигаться и беречь силы.

Продолжение следует
olga

Вирус (Мистерия)

VII.

На другой площади святые остановились перед огромным сооружением и, любопытствуя, вошли в его открытые настежь ворота.

— Это, наверное, ристалище? — спросил Зефир.

— Похоже, — согласился Эфир.

Трибуны были пусты, но на арене стоял, в полном одиночестве, какой-то толстый и лысый человек, воссылавший небу страшные проклятия.

— У тебя какое-то несчастье, брат? — услужливо спросил его Эфир.

— Какое несчастье! — возопил он. — Катастрофа! Из-за этой эпидемии все мои контракты к чертям собачьим…

— Контракты на что? — поинтересовался Зефир.

— На футбольные матчи, на что же ещё?

— А это что такое?

— Футбол — это когда атлеты бегают по полю и пинают ногами кожаный бурдюк, — объяснил ему эрудированный Эфир.

— И за это бесцельное занятие им платят деньги? — удивился Зефир.

— О, огромные! — возопил лысый толстяк.

— Мир, в котором так дорого ценится безделье и ничего не значит польза, должен быть несомненно уничтожен, — вынес свой вердикт Зефир и, взяв за руку собрата, покинул ристалище.

Продолжение следует
olga

Вирус (Мистерия)

IV.

Прошла неделя. Оба святых, прогуливаясь по совершенно пустым, как после взрыва уничтожающей всё живое бомбы, улицам, наслаждались прекрасными видами и чистотой совершенно деревенского воздуха.

— Да, братан, — сказал Зефир. — А ты, оказывается, действительно умный. Как же ты правильно распорядился мешочком с вирусами! Ещё практически никто не умер, а Земля уже вздохнула спокойно.

Эфир не без гордости улыбнулся.

Перед большим красивым зданием святые остановились.

— Это что за дом? — спросил Зефир.

— Судя по кресту на куполе — христианский храм, — сделал вывод Эфир.

— Тогда зайдём?

— Зайдём.

Посреди храма, на стуле, сидел немолодой человек в длинном чёрном халате и с тоской смотрел на дверь.

Увидев двоих молодых людей, он возликовал.

— Молебен отслужить? Или панихидочку? — услужливо спросил он.

Зефир и Эфир недоумённо переглянулись и пожали плечами.

— Ну хоть деньги-то у вас есть? — спросил человек в халате уже совсем не дружелюбно.

— Нет, — простодушно ответил Зефир.

— Тогда зачем припёрлись? — глаза человека в халате стали совсем злыми. — Сидели бы дома. Самоизоляция, слышали? И почему не соблюдаете социальную дистанцию? Почему жмётесь к друг к другу, как гомики? Почему без масок?

Эфир был при жизни человеком учёным, но такого множества новых слов он ещё никогда не слышал.

Продолжение следует
olga

Вирус (Мистерия)

III.

— Что ты делаешь, брат? — удивился Эфир.

— Уничтожить их всех, и дело с концом. Земля вздохнёт спокойно, и мы увидим её такой, какой её создал Творец.

— Просто — не значит эффективно, — ответил Эфир. — Простой была чума, простой была испанка, ну и что с того? Кто и какие сделал выводы из тех миллионов смертей?

— А разве нужно делать выводы? — почесал затылок простоватый Зефир.

— Конечно. Помнишь, как говорил блаженный Августин? Нужно, чтобы вирус действовал рандомно. Чтобы все боялись и находились в состоянии людей, мимо которых свистят невидимые стрелы. Тут будет интересна их реакция, понимаешь?

— Не очень. Но, если ты такой умный, в чём я не сомневаюсь, займись-ка, братан, этим делом ты сам. — И Зефир протянул напарнику смертоносный мешочек.

Продолжение следует
olga

Вирус (Мистерия)

II

Устроить «охоту на пиранью» вызвались двое святых, скончавшихся молодыми и потому не утративших ни юношескую легконогость, ни юношескую любознательность. Для путешествия на Землю им дали, как разведчикам, кодовые имена — «Зефир» и «Эфир». Зефир, коренастый брюнет, взвалил на плечи рюкзак с бактериями, а Эфир, субтильный блондин, ограничился шариковой ручкой и ежедневником в чёрной обложке. При жизни он был выпускником школы риторов и потому не только разумел грамоте, но и умел излагать свои мысли витиевато, с определённым изяществом. Оба получили право поставить эксперимент на всём, без различия рас и границ, населении, но на первых порах решили ограничиться страной миллионов деревянных сортиров и глубокого невежества, по иронии судьбы именуемого благочестием.

Друзья, на своём экологически дружелюбном летательном аппарате, приземлились на обочине МКАДа.

— Боже, какая вонища! — воскликнул, закашлявшись, Зефир, никогда не стеснявший себя в выражениях.

— Это зловоние греха, — дидактически ответил ему Эфир.

— Да ладно тебе, кликуша, — возразил Зефир. — Это всего лишь пары отработанного бензина от самодвижущихся повозок.

— Да, но куда они все едут?

— Бездельничают, — ответил Зефир и присел на одну из уже негодных автомобильных камер, во множестве разбросанных поблизости. — Не знают, чем заняться. Мечутся по миру, как безумные блохи. — И в его святой лик тотчас же полетел, из окна одной из машин, полиэтиленовый пакет с пустыми пивными банками и какими-то объедками.

Зефир побледнел от ярости и принялся развязывать свой мешок, под завязку набитый вирусами.

Продолжение следует
olga

Мариано Хосе де Ларра. «В этой стране» (Перевод мой)

В просторечье есть такие удачные выражения, которые появляются в своё время и распространяются по всей стране так же, как до самых берегов пруда расходятся волны от камня, брошенного в его середину. Можно было бы привести много таких фраз, особенно в языке политиков. К ним относятся и те, что, потакая партийным страстям, так огорчали нас в прошедшие годы этого века, столь богатого на смену сценической обстановки и декораций. Краснобай, витийствующий в узком кругу, произносит какое-то слово, и целый народ, алчущий слов, его подхватывает, бесконечно повторяет и распространяет со скоростью электричества. И вот уже множество живых машин его повторяет и вводит в обиход, в большинстве случаев его не понимая и всегда не осознавая того, что иногда достаточно одного слова, чтобы оно стало рычагом, способным поднять толпу, её распалить и произвести настоящий переворот.

Эти излюбленные фразы обычно исчезали вместе с обстоятельствами, которые их породили. И действительно, их судьба — это судьба неясного звука, каким они и являются; звука, слабеющего и исчезающего по мере удаления от его источника. И, тем не менее, у нас упорно сохраняется одна фраза, существование которой понять тем более трудно, что она не относится к числу фраз, о которых мы только что говорили, — фраз, которыми пользуются во времена революций, чтобы тешить самолюбие партий и унижать поверженных (цель, вполне понятная, учитывая благородство человеческой природы). Эта фраза сохраняется среди нас несмотря на то, что она лишь позорит и тех, кто её слышит, и даже тех, кто её произносит. Её произносят и побеждённые, и победители; и те, кто не могут, и те, кто не хотят её искоренить — одним словом, и свои, и чужие.

«В этой стране…» — вот фраза, которую мы упорно повторяем; фраза, посредством которой мы готовы объяснить что угодно, каким бы ни было то, что нас не устраивает. «А чего вы хотите? — говорим мы. — В этой стране!» Всякую происходящую с нами неприятность мы, как нам кажется, превосходно объясняем фразочкой: «А чего вы хотите от этой страны?» — фразочкой, которую мы с гордостью произносим и без всякого стеснения повторяем.

Откуда она взялась, по какой причине? — По причине отсталости, признанной всей страной? Не думаю, что поэтому, потому что осознать нехватку чего-то может лишь тот, кто осознаёт то, чего не хватает. А из этого следует, что если бы все граждане страны осознали её отсталость, то они уже не были бы по-настоящему отсталыми. Но что нам мешает понять истинную причину происходящего с нами? — Отсутствие воображения или отсутствие соображения? Мы так ленивы, что предпочитаем всегда иметь под рукой это слово-паразит, которым можно отвечать на свои же вопросы и тешить себя иллюзией, что уж мы-то, лично мы, не отвечаем за зло, возлагая ответственность на страну в целом. Отговорка остроумная, но это отнюдь не объяснение.

Думаю, я догадываюсь об истинной причине цепкости этого унизительного выражения. Когда для страны наступает критический момент перехода в другое состояние; когда она выходит из тьмы, и перед ней уже брезжит слабый свет, — тогда она ещё не познала добро, но уже познала зло и хочет избавиться от него посредством чего-то другого, чего у неё до сих пор не было. С ней происходит то же самое, что с красивой девушкой, выходящей из поры отрочества; она ещё не знает ни любви, ни её радостей, но её сердце, или, лучше сказать, природа начинает заявлять ей о потребности, которая вскоре станет для неё настоятельной, — о потребности, источник и средства удовлетворения которой таятся в ней самой, хотя она их ещё и не знает. Её донимает смутное беспокойство души, которая чего-то ищет и чего-то, неизвестно чего, жаждет, вызывая в ней отвращение к её теперешнему и прежнему состоянию. И вот она уже швыряет и ломает те же простые игрушки, которые ещё недавно её, в её неведенье, забавляли.

Пожалуй, мы и сами теперь находимся в таком же состоянии, чем, на наш взгляд, объясняется глупость нашей молодёжи. Среди нас царит полузнание. Мы не знаем добра, но знаем, что оно существует и что мы можем его получить, хотя ещё не представляя себе, каким образом. А потому мы воротим нос от того, что имеем, чтобы дать понять нашим собеседникам, что уж нам-то известно нечто лучшее. Однако мы самым жалким образом друг друга обманываем, находясь в одном и том же положении.

Это полузнание мешает нам наслаждаться тем хорошим, что у нас действительно есть, а наше желание получить всё и сразу не даёт нам увидеть тех успехов, которые мы потихоньку делаем. Мы — в положении людей, которые хотят есть, но отказываются от вкусной еды, надеясь на предполагаемый роскошный пир, на который их пригласят — или не пригласят — когда-то позже. Мы мастерски подменяем надежду на завтра воспоминанием о прошлом, и давайте посмотрим, правы ли мы, говоря по любому поводу: «А чего ещё ожидать от этой страны!»

Учитывая вышеизложенное, можно понять характер дона Такого-то, этого спесивого юнца, всё образование которого сводится к тем начаткам латыни, которые ему хотели преподать, но которые он не пожелал изучить; юнца, путешествия которого не простирались дальше Карабанчеля; юнца, читающего лишь в глазах своих подружек, которых явно нельзя назвать философическими сочинениями. Одним словом, юнца, вся эрудиция которого ограничивается лишь тем, что знает он сам; юнца, для которого человечество представлено лишь его приятелями такого же пошиба, как и он, мир — бульваром Прадо, заканчиваясь за пределами его страны. Вот этого характерного представителя значительной части нашей молодёжи, презирающей свою страну, я навестил недавно.

Я встретил его в безобразно обставленной и ещё хуже убранной комнате, похожей на холостяцкую. Его мебель и его одежда, повсюду разбросанная, находились в ужасающем беспорядке, которого он, увидев меня, должен был устыдиться.

— Это не комната, а свинарник, — сказал мне он. — А чего вы хотите? В этой стране… — И он был очень доволен тем оправданием, которое нашёл для своей природной неряшливости.

Он настоял на том, чтобы я остался с ним завтракать, и я не смог сопротивляться его настойчивости. Дурная и дурно сервированная еда непременно требовала какой-нибудь новой отговорки, и вскоре он заявил:

— Дружище, в этой стране никого невозможно накормить завтраком; приходится ограничиваться обычными блюдами и горячим шоколадом.

«Боже мой! — подумал я. — Когда в этой стране у человека есть хороший повар и достаточно слуг, способных изысканно сервировать стол, в ней можно позавтракать превосходным бифштексом со всем, что подобает завтраку а-ля фуршет, а те, кто в Париже снимают за бесценок меблированную комнату или, как мой приятель дон Такой-то, жалкий номер в гостинице, — те не едят на завтрак индеек, фаршированных трюфелями, и не запивают их шампанским».

Мой приятель Такой-то — человек назойливый (а такие есть во всех странах), и он меня уговорил провести с ним весь день. И я, уже начав изучать эту машину, как паталогоанатом изучает труп, сразу же согласился.

Дон Такой-то, несмотря на свою явную бесполезность, пытается найти для себя какую-нибудь должность, и потому мне пришлось таскаться за ним по разным министерствам. Из двух должностей, на которые он рассчитывал, одну отдали другому кандидату, у которого было больше связей.

— Это же Испания, чего вы хотите! — сказал мне он, сообщив о своём несчастье.

— Ну конечно, — ответил я, подтрунивая над тем, что казалось ему несправедливым, — потому что ни во Франции, ни в Англии нет интриг. Можете быть уверены, что там все — сплошь святые, лишённые человеческих слабостей.

Другое место, на которое он претендовал, отдали человеку поумнее него.

— Этот же Испания! — повторил он.

«Да, потому что в других странах раздают должности дуракам», — подумал я.

После этого он повёл меня в книжный магазин, предварительно признавшись, что издал книжонку, вдохновившись дурным примером. Он спросил, сколько экземпляров его выдающегося сочинения продано, и продавец ответил:

— Ни одного.

— Вот видите, Фигаро? — сказал он мне. — Видите? В этой стране невозможно писать. В Испании ничего не покупают; мы прозябаем в невежестве. В Париже я бы уже продал десять изданий.

— Конечно, — ответил ему я, — потому что такие люди, как вы, в Париже продают свои книги.

Да уж, в Париже нет ни плохих книг, которые никто не читает, ни глупых авторов, которые умирают с голоду.

— Не стройте иллюзий, — продолжал он. — В этой стране никто ничего не читает.

«А вы-то сами, дон Такой-то! Вы на это жалуетесь, но вы-то что читаете? — мог бы спросить его я. — Все мы жалуемся, что никто ничего не читает, но сами ничего не читаем».

— А вы читаете газеты? — тем не менее, спросил его я.

— Конечно же, нет! В этой стране нет журналистики! Почитайте-ка этот «Журнал дебатов», эту «Таймс»!

Стоит заметить, что дон Такой-то не знает ни французского, ни английского. А что до газет, то они всё-таки есть, хорошие или плохие, а много лет назад их у нас не было.

Мы прошли мимо строящегося здания из числа тех, что постоянно делают эту страну всё краше, и он воскликнул:

— Какая грязища! В этой стране нет полиции.

Да уж, когда в Париже сносят и перестраивают дома, от них не бывает пыли.

По своей неуклюжести он наступил ногой в лужу.

— В Испании не умеют наводить порядок! — воскликнул он.

Ну да, за границей нет грязи.

Зашла речь об одной краже.

— О! Страна воров! — в негодовании возопил он.

Да, потому что в Лондоне не крадут — в Лондоне, где посреди белого… туманного дня бандиты на улице нападают на прохожих.

Нищий попросил у нас милостыню.

— В этой стране нет ничего, кроме нищеты! — в ужасе закричал он.

Ну да, потому что за границей нет бедолаг, влачащих жалкое существование.

Мы пошли в театр, и вот, пожалуйста:

— Жуткий театр! — с пренебрежением отозвался мой дон Такой-то, хотя никаких других театров он никогда не видел. — Ну и страна! Здесь нет театров!

Мы проходили мимо кафе.

— Не будем входить. В этой стране такие кафе! — закричал он.

Речь зашла о путешествиях.

— Избави Бог! В Испании невозможно путешествовать! Что за постоялые дворы! Что за дороги!

Продолжение следует