Category: дача

Category was added automatically. Read all entries about "дача".

olga

Россияне. Картинка с натуры

У давно обмелевшего пруда, берега которого завалены стволами старых ив, остановились два россиянина. Россияне из какого-то дачного посёлка пришли рыбачить, но, не увидев ничего, кроме густого слоя ила, заваленного ветками, дают волю своему негодованию.

— А ведь пруд могли бы и расчистить, чтобы можно было купаться, — говорит один.

— И окуней запустить, — добавляет второй. — Мы бы тогда порыбачили.

Вот, собственно, и всё, что вам надо знать о россиянском обществе: это абсолютно не способное к созиданию паразитическое стадо михрюток, которое хочет только одного — потреблять на халяву, и очень возмущается тому, что посторонние люди, которых они глубоко презирают и ни во что не ставят, не создают для этого решительно никаких условий.
olga

Сказка про белого барана

Позвонила приятельница.

— У меня проблема.

— Говори.

— Мне ужасно не хочется работать, но нужны деньги.

— Аналогично.

— А ты что делаешь?

— Работаю.

— А мне что делать?

— Дело хозяйское.

— А может, мне сдать квартиру и уехать на дачу?

— Пожалуй.

— Нет, на даче скучно. Я люблю в городе: здесь люди, всегда можно куда-то пойти.

— Живи в городе.

— Но для этого нужны деньги.

…Сказка про белого барана прозвучала ещё раз. И ещё. И ещё.
olga

Зима

Какие дивные погоды!
Искрится снег, возок скрипит.
Мелькают избы, огороды…
Вот пруд. А над прудом ракит
Висят раскидистые ветки.
Хлопочут бабы во дворе.
Изба в морозном серебре.
На улице играют детки.
Мужик несёт охапку дров,
На солнце и зипун сияет…
Ты кто? Михей? Андрюшка? Пров?
В трактире пахнет свежим чаем…
О жизнь! Неведомо куда
Бежит, а мы не замечаем…
И лишь сияет нам всегда
Спасенья дивная звезда.
olga

Монолог потребителя

Здрасьте, граждане! Я — обыватель,
И зовут меня просто — Ваня.
У меня и халат на вате,
У меня и опилки в диване.
У меня в голове опилки,
И хочу я машину и дачу.
Я за дачу порву любого,
За неё я буду батрачить.
Пусть кричит на меня начальник.
Наплевать. Я совсем не гордый.
Можешь топать, сучить ногами.
Можешь просто мне харкнуть в морду.
Я сострою смиренную мину,
Улыбнусь — и буду батрачить…
А потом я куплю машину
И уеду к чертям собачьим.
olga

Воспитанница Елизаветы Фёдоровны (Из романа "Деревенские хроники Коломенского уезда")

«Чистая англичанка» была горда и неразговорчива, но исполнительна и уважительна. К таким бабам Поликарп Слепцов не привык и отродясь таких не видал — не токмо что в Обухове, но и вообще во всём Коломенском уезде. Русская баба, по наблюдениям Поликарпа, была болтлива и сварлива — смолоду всё больше хихикала, а к старости скрежетала. Русская баба не любила работать, но предпочитала дрыхнуть. Ну а поскольку от битья баклуш быстро протянешь ноги, то баба, конечно, работала — но работала с каким-то зверским выражением лица, обзывая всякую свою животину «холерой». Ведь это только девчонки, по неиспорченности, или городские дачницы, инженеровы дочки, умиляются козочкам и теляткам, хотя, если вдуматься, ничего в этом умилительного нет. Правильно говорит Ермолай: назём один. Назём, грязь, мухи… А главное, что постоянно ей, скотине, корму задавать надо. А вот поди ж ты его, накоси, сена-то. Опять же — болезни: то они брюхом мучаются, то чирий у неё, скотины, то бельмо, то холера какая. И потому ежели какие городские дачницы с зонтиками, обрядившись в модные холстинковые платья, сшитые у лучших московских портних, говорили: «Ах, какие милые коровушки!» — то любой деревенской бабе хотелось сказать такой дамочке пару самых некультурных выражений. Но бабы, однако, сдерживались, потому что дачницы с зонтиками брали у них для своих ребятишек молоко, масло и сметану. Вот потому-то у русских баб в хлеву обычно и стоит такая грязь: одно слово — назём, одно слово — скотина, и ничего романтического в этом решительно нет. А вот кисейные зонтики — да, это романтично. И покажите мне такую обуховскую бабу, которой он бы ни нравился — кисейный зонтик. И даже если он им был не нужон, и даже если они не умели им пользоваться, он им всё равно шибко нравился, потому что символизировал, как говорит «богэма», ту жизнь, где нет назьма, но зато есть одно искуйство и всякая прочая культура.

Однако Наталья Егоровна, хоть она и была московской, из Марфо-Мариинской обители, быстро навела в хлеву образцовый порядок. А огород у неё стал похожим на английский сад. От крапивы, лопухов, подорожников и вездесущих одуванчиков, процветавших в огороде Слепцова при его покойной супруге, не осталось и следа, а помимо крестьянских огурцов, картофеля и гороха в нём появился не только заморский овощ помидор, но и мясистый красный перец, свисавший на своём толстеньком хвостике аппетитным неприличным стручком. «В этих овощах, — говорила Наталья, — витаминов много. И ребятишкам польза, и вам, тятенька». Поликарп Матвеевич с удовольствием кушал, хотя и не знал, что же это за холера такая — витамины, угнездившиеся в помидорах и перцах.

Впрочем, сама невестка Наталья была ещё более непонятна, чем непонятный витамин. Чистюля, уважительная, работящая — и гордая. Ни с кем из обуховских баб дружбы она не водила, но у колодца или у пруда, у портомойни, с ними вежливо здоровалась и непременно говорила что-нибудь непонятное и божественное.

Поликарп Слепцов невестку побаивался и, из уважения к её женской деликатности, даже соорудил для неё с ребятишками в своей избе особую переборку, за которой для молодой вдовицы образовалась некая отдельная, как говорил Поликарп, «фатера», которую Наталья Егоровна немедленно убрала по своему вкусу, белыми салфеточками. И даже как-то привезла откуда-то резную этажерку, на самой верхней полке которой поставила в рамочке портрет статной немолодой монашки с холодновато-мраморным выражением бесстрастного лица. Монашка была облачена не в чёрное, как подобает, а, напротив того, в совершенно белое, так что Поликарп Матвеевич спервоначалу заподозрил в ней иностранную сектантку, хотя, как разъяснила ему Наталья, то была сама великая княгиня, старшая сестра самой императрицы Александры Фёдоровны, священная особа. И эту священную особу Наталья, ещё отроковицей, почти ежедневно видела и всякие назидания от неё выслушивала.

Но вообще-то с Натальей было что-то совсем нечисто, или, вернее сказать, непонятно. Непонятно было, какого она роду-племени. Наталья рассказывала так, что родителев своих она не помнила, что произрастала в вошпитательном доме, где ей дали и отчество — в честь святого Георгия, в день памяти которого её крестили, и даже фамилию — Найдёнова. Ну а потом, уже в отрочестве, её передали в только что основанную в Москве Марфо-Мариинскую обитель, где матушка Елизавета Фёдоровна весьма быстро обучила её гигиене, смирению, непрестанному трудолюбию и, самое главное, умению держать себя с видом «чистой англичанки». Наталью Найдёнову отрядили, по послушанию, выхаживать больных в одном из отделений градской больницы. А потом она как-то познакомилась с раненым воином Иваном Слепцовым и, вступив с ним в брак, прижила от него детей. И вот это, по расчётам Поликарпа, было самое сумнительное, зане и в градской больнице Иван не лежал, потому что лежал он в военном гошпитале, и первенца своего, Володьку, она никак не могла зачать в те времена, когда Иван Слепцов, в качестве солдата особой полицейской команды, ещё усмирял фабричные бунты где-то на Урале. Поликарп тогда, когда Наталья ещё только появилась в их доме, а старшой Иван ещё стоял в родном Обухове на побывке, долго высчитывал это всё на своих заскорузлых пальцах, но потом плюнул: ежели Иван сказал, что Наталья — его венчанная жена и что ребятишки, Володька и другое дитя, пока ещё утробное, — егойные, значит, так тому и быть.

Так что Поликарп перестал сумлеваться, а после ероической гибели Ивана на фронтах ерманской войны отгородил Наталье с её приплодом, как было уже сказано, в своей избе особую «фатеру».
olga

Переводчик

За окном царила весна во всём её роскошном безобразии.

Соломон Сергеевич сидел в своём кабинете, запахнувшись в халат с галунами, и с ненавистью переводил с иностранного языка пособие для игроков на бирже.

Пальцы привычно стучали по клавишам, а в голове бродили разные бунтарские мысли.

«Вот зачем, спрашивается, люди такие козлы, что не учат иностранных языков? Это же так легко! Ах, нелегко? Ах, это требует усидчивости и выдержки? А играть на бирже? Разве на бирже дураки играют? Нет, пожалуй, играют, но уж наверняка не выигрывают. А если человек способен удачно играть на бирже, то отчего он неспособен выучить иностранный язык? Собственно, зачем они вообще нужны, переводы? При большевиках — это понятно: большевики хотели приобщить пролетариев к всемирной прогрессивной культуре. Вот мой дедушка, царство ему небесное, Шиллера переводил — и напереводил на дачу в Переделкине. Пролетарии Шиллера всё равно не читали, но ведь госзаказ! Твёрдые рубли! Никаких кризисов! А вот мой папаша, царствие ему небесное, дачу в Переделкине продал и вложил деньги в пирамиду. И что в итоге? — Ни дачи, ни денег. Угораздило же мою маму выйти за русского! Совершенно бессмысленный народ, не способный ни к языкам, ни к искусству…»

Соломон Сергеевич раздражённо встал из-за стола и начал ходить кругами по комнате, гневно сопя.

Из кухни пришла жена, встала на пороге комнаты и, сложив руки на груди, укоризненно покачала головой и произнесла только одно слово: «Моня!»

Моня ужаленным зайцем метнулся к столу, и его пальцы забегали по клавиатуре ещё быстрее.
olga

Ничего хорошего

Почему-то считается, что это очень "поэтично" - религия, любовь, творчество. Всё это мы привыкли воспринимать по тому флёру, который остаётся в стихах, иконах, операх. Но это только со стороны, потому что когда это становится частью жизни, самой жизнью, иногда хочется сказать: "Да пропади оно пропадом". Потому что так-то, повседневно, всё оно так тяжёло, так муторно, так монотонно. Никакого "полёта", в общем-то. Сам себя приговорил и уже, как осёл на мельнице, ходишь (но, что характерно, по своей воле!), всё по одному и ту же кругу, хотя вот так, если вдуматься... а что держит, кто заставил?.. Да никто, хрен его знает...

В общем, если смотреть по этим трём позициям, то иногда я сама себя сравниваю с часовым, которого поставили сторожить склад списанной амуниции, а потом благополучно про него забыли. Гарнизон давно уже передислоцировался - а он всё равно стоит, пугало он огородное.

Все говорят: "Оставь" - я говорю: "Не могу", и от этого мне почему-то не радостно, а тошно.

Ну и когда меня, интересно, снимут с караула?
olga

Их нравы

Дачный посёлок старого образца (из числа тех, которые создавались для работников министерств и ведомств ещё во времена Берии) - это большая коммунальная квартира с психологией всё тех же, 50-х годов. Потому что если кто строит себе элитное загородное жильё, то тот, по сути дела, строит себе своего рода замок людоеда - и внешне, и по сути: замок, в котором людоед за двойным забором расслабляется после трудов праведных. А вот в старых дачных посёлках старого покроя дома на участках лепятся почти впритык. Но даже не в этом дело. Здесь подрастает уже третье-четвёртое поколение (если считать от первых поселенцев), и потому не знать подноготную каждого из соседей просто неприлично. Потому что если не знать, то что тогда обсуждать вечерами под старомодным абажуром?

Ну и потому, если человек по-настоящему остроумен, то для него нет наслаждения большего, чем эту ситуацию обыграть - с особым изяществом и особым, залихватским цинизмом. И здесь, в этом пункте, никто не сравнится с бесподобным Владимиром Михайловичем Шахпароновым, ВМШ. Первое дело, что, выйдя встречать меня к автобусу, ВМШ в калитку своей дачи вставил записочку для ОРГ (то есть для меня) - на случай, если мы разминёмся по дороге. Судя по тому, что по возвращении он обнаружил эту записочку засунутой совсем в другую щель, её содержанием интересовалась по крайней мере дюжина человек, потому что она была усеяна разного рода отпечатками пальцев. Хотя, может, у каждого из интересантов были точно такие же инициалы - ОРГ.

А потом, перекусив, мы совершили марш-бросок по посёлку. Каждому из знакомых (поскольку незнакомых тут нет, по определению) ВМШ радостно заявлял, что вот, он приехал сюда работать с научным редактором (имя умалчивалось). Я приветливо улыбалась. Мне гуттаперчево улыбались в ответ - но с выражением катастрофического любопытства на лицах. Ёлки-палки, а ведь ничего не спросишь: интеллигентные же все люди, прямо по Чехову. Не могут ни плюнуть на пол, ни сморкнуться в рукав, ни спросить: "А ты чё, его полюбовница?" Воспитанность. Самообладание. Гуттаперчевые улыбки.

Особенно печально было смотреть на Эсфирь Марковну, которой остроумный ВМШ особливо для этого дела и позвонил в калитку - чтобы доставить ей удовольствие. Семидесятилетняя Эсфирь Марковна весело щебетала, что не мешало ей производить самые тщательные изыскания в моём лице, в которое она взгрызалась своим любопытством, как ковшом эскваватора. Но на моём лице непроницаемо читалась только безмерная благожелательность. Мне было искренне жаль Эсфирь Марковну.

А теперь остаётся только предполагать, сколько добрых соседей позвонили потом жене ВМШ - чтобы высказать удовольствие от того, что последний познакомил их с такой милой женщиной, научным редактором.

Удивительная это всё-таки вещь - дачный посёлок потомственных интеллигентов - людей, у которых красиво всё: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
olga

О чём им там говорить?

На днях в одной деревне я познакомилась с бабкой Маланьей. Ей сильно за восемьдесят. Во время войны она была председателем колхоза, с пятидесятых годов и до пенсии - почтальоном. После пенсии - тоже. А потом почтовое отделение закрыли. Равно как и школу, и здравпункт, и магазин. Сын помер: задавил его пьяный тракторист. Бабка Маланья попробовала было жить в городе, у внучки. Внучка ей сказала: "А не пошла бы ты, бабушка?" Бабушка и пошла. Вернулась в родную Хочёмку. Огород там зарос, а поднять лопату - "силов нет". Дом был обворован. Ну и крыша, как водится, прохудилась. Бабка Маланья подобрала кусок полиэтилена от чьей-то теплицы, пацанёнок из отдыхающих прибил его двумя рейками, и теперь бабкина изба чем-то похожа на дом римского патриция: в любой сезон над головой видно небо.

Летом Маланья сидит в валенках на полусгнившей лавочке и попеременно думает две мысли. Одна такая: "Помереть бы скорее, что ли". А другая такая: "Слава Богу, я ещё живу". Но и я, если в сухом остатке, думаю то же самое. Я сижу рядом с хозяйкой на лавочке, ем одичавшую смородину и слушаю про Маланьино житьё-бытьё. "Молодая ты ещё, девка", - говорит она. А вот дочь меня считает старой жабой. Всё относительно.

Вот. А на следующий день я слушала радиотрансляцию телепередачи про то, кто и какие строит дачи на Рублёвке, где цены за сотку зашкаливают за полмиллиона. Долларов. Но, как ни странно, это меня не возмутило. Просто я подумала: "Да, гримасы истории... Всякое бывает... Было уже".

Было уже. И вот сегодня я перечитала рассказ Шукшина "Чужие". Блистательный, надо сказать, рассказ. Даже и для Шукшина. Рассказ делится ровно на две части. Одна содержит в себе пересказ брошюрки про великого князя Алексея, разворовавшего казённые деньги во время русско-японской войны, а другая - рассказ про старика-пастуха, односельчанина Емельяна, который во время той кампании служил на том же флоте.

Ну и последний абзац этого рассказа - это его, так сказать, мораль. И такая горькая, что не могу не процитировать:

Для чего же я сделал такую большую выписку про великого князя Алексея? Я и сам не знаю. Хочу расторырить разум, как руки, - обнять две эти фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить, - поразмыслить-то сперва и хотелось, - а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой - на Катуни, с удочкой. Твержу себе, что ведь - дети одного народа, может, хоть злость возьмёт, но и злость не берёт. Оба они давно в земле - и бездарный генерал-адмирал, и дядя Емельян, бывший матрос... А что, если бы они где-нибудь ТАМ - встретились бы? Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и любовниц, ничего: встретились две русские души. Ведь и ТАМ им не о чем было бы поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие - на веки вечные. Велика матушка-Русь!

Вот это, по-моему, и самое главное: поговорить не о чем. Ни тут, ни ТАМ. Они-то, конечно, думают, что это всё пустяки, для них бабка Маланья меньше пылинки под колесом иномарки. Но вряд ли они понимают, что самая большая мука будет не тогда, когда от Рублёвки не останется и камня на камне, а когда им никто ничего не скажет.

Ни тут, ни там.
Купчиха

"Раньше обходились и дальше обойдёмся"

«У тебя есть дача?» Нет, у меня нет дачи. У меня есть — деревня. Деревня под названием Дворики, от чего, как мне кажется, я уже имею право требовать себе столбовое дворянство. Дом, в который мои родители вместе со мной вошли больше тридцати лет назад, представлял собой сплошную руину, посреди которой, словно обломки кораблекрушения, крушения старого крестьянского уклада, оставались неповреждёнными только несколько деталей: всего одна, гигантской ширины, суковатая половица; толстенная потолочная балка под названием «матица» с огромадной величины железным крюком, на котором, сменяя одна другую, наверняка висело несколько поколений лубяных люлек; безобразно погнутый кусок от иконной ризы и, самое для меня трогательное, листок отрывного календаря за 1811-й год, когда крестьянская Россия ещё и слыхом не слыхивала про «Наплюйона». Мы тогда долго смотрели на эти руины, однако вскоре и половица, и матица вписались в новый интерьер собранной из подручных материалов избы, кусок от ризы был разогнут, подреставрирован и занял своё место в божнице, а календарный листок помещён под стекло, став своего рода охранной грамотой нашего нового старого дома.

И с тех пор у меня год от года всё крепло и крепло возникшее в отрочестве ощущение: это — моя страна; это — моя земля; это — моя деревня; это — моя любовь. За истекшие тридцать лет изменились люди и даже пейзажи. Хитроватые старики-матерщинники и сердобольные бабушки с лицами, похожими на печёное яблоко, переселились в мир иной. Деревенский выгон был отведён под строительство дачных домиков, которые ничего этого не знают и ничего этого не несут - ни матицы, ни половицы, ни обломка ризы, ни календарного листка за 1811-й год. Достоверные рассказы о том, как белые грибы собирали в рогожные мешки из-под картошки, стали восприниматься как фантастические легенды. Изменилось практически всё — и практически всё осталось, потому что, несмотря на свою видимую деградацию, деревня всё равно сохраняет само по себе это свойство — свойство русскости, которое Бог весть куда исчезает (и, казалось бы, навсегда), но потом, уже почти угаснув, неизвестно откуда снова берётся. В русскости нет ничего мистического, потому что она до неприличия проста и в высшей степени функциональна. Нефункционален окружающий мир, мир дачников, которые целую неделю неизвестно на кой маются в своих офисах, в городе, потом приезжают сюда по выходным жарить шашлыки, но даже и это почему-то не доставляет им удовольствия, и они возвращаются по месту постоянной прописки всё с теми же тусклыми и скучными лицами, с какими они сюда и приехали. Всё, что я делаю здесь — ношу воду, топлю печь, пилю дрова, — функционально до неприличия, и я даже не знаю, работаю ли я при этом или отдыхаю. Здесь я заражаюсь прародительским здоровым скопидомством, которое выражает себя в этой вот молодечески-скептической усмешечке: «Ну да...»

«Папа, продают машину дров за две тыщи, на зиму хватит за глаза и за уши. Давай куплю, чего мучиться-то!» — «Ну да, здоровая баба, сама перепилишь; давай, без разговоров — пилу в зубы, да на задний двор». — «Ёксель-моксель, — говорю я про себя, чирикая пилой по двадцать пятому осиновому стволу. — Для чего я деньги-то зарабатывала? Чего горбатиться? За что боролись?» Правда, потом, недели полторы спустя, оглядев хозяйским оком потомственной куркулихи ровные ряды дровишек, подпирающих сарай со всех четырёх сторон и даже громоздящихся на крышу, я с удовольствием потираю руки и, забыв о ноющих плечах и несгибающейся пояснице, повторяю про себя всё то же сакральное: «Ну да...» — Ну да, стоило ли бросать на ветер целые две тыщи, если есть свои руки-ноги: «деньжищи-то колоссальные».

«Папа, давай купим насос: ну сколько можно вёдрами на поливку воду таскать». — «Ну да, здоровая баба, сама переносишь; давай, без разговоров — вёдра в зубы, да на пруд». — «Ёксель-моксель, — говорю я про себе, выливая в бездонную бочку неизвестно-какое-по-счёту ведро. — Для чего я деньги-то зарабатывала? Чего горбатиться? За что боролись?» Правда, потом, недели полторы спустя, оглядев хозяйским оком потомственной куркулихи стройный лес картофельных кустов, я с удовольствием потираю руки и, забыв о ноющих плечах и несгибающейся пояснице, повторяю про себя всё то же сакральное: «Ну да...» — Ну да... Обходились же без насоса и раньше — и дальше обойдёмся.

«И дальше обойдёмся» — это для меня вообще как девиз, как лозунг жизни — жизни вообще и русской жизни в частности. «И дальше обойдёмся» — повторяю я про себя, когда возвращаюсь в Москву на электричке и смотрю в окно, за которым, на всём стокилометровом участке дороги, нет ни одного такого дерева или забора, каковые не были изучены детально, не намозолили бы глаза. «Почему ты не купишь себе новую мебель?» — «Раньше обходились и дальше обойдёмся» — «Почему ты не защитишь диссертацию?» — «Раньше обходились и дальше обойдёмся». — «А почему бы России не вступить в НАТО?» — «Раньше обходились и дальше обойдёмся». Понимаете, да? — Всё — в одну кучу, но всё это железно, безапелляционно, на автопилоте. Генетическая память, тысячелетняя крестьянская память.

Русская деревня, в каком бы виде она ни существовала, — это воля. Понимаете, именно воля, а не вольница, не гуляй-поле. Русская деревня — это труд, тягостный, монотонный, бессмысленный и неблагодарный, уничтожаемый дождём, градом, засухами и заморозками. Но труд этот, как ни странно, отнюдь не рабский, потому что тот, кто ещё вчера чувствовал себя кормильцем и тягловой лошадью в человеческом обличье, сегодня вдруг ложится на печь или садится на завалинку и, несмотря на все уговоры хлопотливой хозяйки, только смолит самокрутки да тренькает на балалайке. «Ну давай, вставай, родимый! Робятёнки плачут, хлебушка просят». — «Не желаю». «Не ндравится». «Да пропадите вы пропадом». — «А как же дети, кормилец: перемрут ведь как мухи…» — «Мужик что вошь, новый народится». Вот и я так живу в вашем мире: не хочу я с ним входить в лишние отношения. Не желаю. Не ндравится.

Я люблю валенки с калошами, люблю ватники и ежовые рукавицы, колючками кверху. «Женщина, этот дом продаётся?» — «Нет». — «А всё-таки? Мы предложим хорошую цену». — «Нет. Нет такой цены». — «Да вы подумайте получше, мы не обидим». Третьим ответом на третий вопрос является удар лома, который раскалывает лёд обледенелой дорожки вместе с находящимся под ним камнем. «Поехали отсюда, Колян — она шальная, не ровён час…» Ну и правильно. Не желаю. Не ндравится. «Раньше обходились и дальше обойдёмся».

…Ночью, выйдя из жарко натопленной избы и накинув ватник прямо поверх ночной рубашки, я долго сижу на крыльце и смотрю вдаль, на лес, которого, впрочем, совершенно не видно, что, однако, всё равно мне не мешает на него смотреть — пристально и радостно. Откуда-то из-за угла выходит кошка Буся, садится мне на колени и, старательно подгибая когти, в порыве нечеловеческой нежности проводит мне лапой по физиономии. Кошке уже больше пятнадцати лет, она стара и слепа, но по-прежнему беременна. Я смотрю на неё и говорю: «Ну и ну, старушка, пора бы тебе и о душе подумать, а ты всё туда же». — «Всюду жизнь, милая», — отвечает мне она своим «мяу», больше похожим на «мама».

…А в общем и целом, да: это — моя страна; это — моя земля; это — моя деревня; это — моя любовь.

И я не уйду отсюда.

Пусть уходят другие.

Раньше обходились и дальше обойдёмся.