Category: архитектура

Category was added automatically. Read all entries about "архитектура".

olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

Часть вторая
I
Жизнь, не проникающая дальше зрачка


«Дорогая подруга! После моего долгого затворничества в нашем имении я себя чувствую, как выздоравливающая, и веду растительный образ жизни.

Я переезжаю с места на место, и в моей душе нет ничего — ни чувств, ни мыслей.

Временами мне хочется плакать. Почему? Просто так. Смешно, да? У тебя нервы покрепче моих, и ты, пожалуй, стала бы меня презирать за эту глупую сентиментальность. Что я тут делаю? Сейчас я тебе расскажу.

Сегодня утром я вышла из дому одна, чтобы полюбоваться Флоренцией. Всю ночь шёл сильный дождь; река Арно* стала мутной и жёлтой, земля насквозь пропитана водой, а в воздухе висит лёгкий туман.

На холмах, где расположены крепость Бельведере* и собор Сан Миньято*, блестит зелень деревьев, влажная и тёмная, а над ними, источая нежный аромат, поднимаются олеандры в цвету.

На фоне серого и сияющего неба с безупречной чёткостью обозначены контуры ближайших холмов с их церквями, крепостными башнями и кипарисами.

Желание гулять в одиночестве уводит меня всё дальше от города. Я вышла в поле, оставив по правую руку улицу под названием «Коста Скарпучча»* и прошла под аркой, где расположена прозаическая городская таможня. И вот я стою у подножия горы, к вершине которой ведёт и поднимающаяся спиралью дорога, и, по прямой, длинная лестница с несколькими площадками. По одну сторону тянется ряд высоких тёмных кипарисов. Эта поднимающаяся в гору вереница кипарисов напоминает процессию мрачных и печальных монахов.

В конце лестницы, поднимаясь по которой я иногда отдыхала, расстилается широкая площадка — ограждённая железным парапетом терраса*, откуда видна вся Флоренция, окутанная теперь туманом.

Попытаюсь-ка описать тебе вид, открывающийся с этой высоты, чтобы представить, будто этот час я разговариваю с тобой. Я всё ещё не решаюсь с кем-нибудь познакомиться. Такое нелепое и такое водевильное, как у меня, положение, положение разведённой жены, должно, как мне кажется, выражаться во всём — и в манере разговаривать, и в манере одеваться...

Да и к тому же, как я тебе уже говорила раньше, если бы и хотела рассказать тебе о моих чувствах, я бы не смогла. Я только и делаю, что живу воспоминаниями. Все мои теперешние впечатления остаются лишь на зрачках и не проникают глубже. Да я и сама стараюсь, чтобы они туда не проникали.

Так вот, продолжу рассказывать тебе о моих впечатлениях, остающихся на зрачках. Я стою у парапета террасы, возвышающейся над Флоренцией. Внизу, почти у подножия холма, высится старая башня цвета охры, оставшаяся от какой-то стены; рядом — железный мост и квадратная башенка; дальше — река, сейчас мутная. На подступах к городу она узкая, а потом, в центре, превращается в заводь, словно образуя пруд, а потом, за городом, снова становится узкой.

На правом берегу реки башня Палаццо Веккьо* возвышается, со своими зубцами, над другими башнями; кампанила Джотто*, белая и холодная, поблескивает своими готическими окнами рядом с широким куполом Дуомо*; там и сям, среди бесчисленных крыш, бурых и мшистых, устремляются ввысь и другие башни — Санта Кроче*, Санта Мария Новелла*, Подеста*.

В воздухе, на фоне неба, выделяется железный лев на вершине какого-то дворца: он словно карабкается вверх по копью, увенчанному геральдической лилией*. Слуховые окошки и окна мансард поблескивают, неярко отражая небо.

Далеко вдали виднеются Апеннины* — голубоватая горная цепь, которая то появляется, то исчезает, скрываемая туманом.

Уличный шум доносится сюда как шум прилива; на берегу реки, за городом, работают, просеивая песок, какие-то люди.

Постояв у парапета этой просторнейшей площадки, я сворачиваю на тропинку, ведущую вверх, к базилике Сан Миньято. За мной по пятам ходит чичероне, одолевая меня вопросами, хочу ли я осмотреть кладбище, башню, церковь. На все его вопросы я отвечаю «нет» и иду по окаймлённой деревьями дороге, кое-где пересекаемой трамвайными рельсами.

Какая же она тихая, эта дорога! Какая восхитительная! Просто чудо! Как бы мне хотелось прогуляться по ней с тобой. Время от времени, за очередным поворотом, открывается сквер с несколькими симметричными кипарисами и подстриженными миртами.

Этот пейзаж нельзя назвать ни совершенно естественным, как швейцарский, ни совершенно искусственным, как некоторые пейзажи Франции. Он приятен и, в то же время, приукрашен, но приукрашен так, что это, судя по всему, должно быть приятно природе — теми простыми украшениями, которые подобны цветку в волосах хорошенькой девушки.

Я иду дальше. Начинает накрапывать дождь. В некоторых низинах, где прячутся огороды, старушки пропалывают грядки с овощами; миндальные деревья и олеандры усеяны цветами; во влажной листве поют птицы, потихоньку струится дождь...

Как только я вернулась домой, дождь перестал; туман рассеялся, выглянуло солнце. Вечером мы вышли на улицу, потом я наняла экипаж, и мы втроём — я, Ольга и Мария, её нянька — поехали кататься по бульвару Кашине*.

Вечер был прекрасным, воздух — очень тёплым.

С наступлением темноты, на обратном пути, мы быстро поехали домой вдоль реки, по вымощенным плитками набережным; проезжая по улице Торнабуони*, мы остановились у кондитерской, купить сладостей.

На небе появились красные тучи, предвестницы хорошей погоды; мало-помалу зажигаются фонари, и их свет отражается на тёмной поверхности реки.

Сейчас я у себя в комнате. Девочка спит. Я слышу, как на улице поёт неаполитанскую песню слепой, подыгрывая себе на гитаре. Мои мысли блуждают между Женевой и Россией.

Прощай, дорогая Верочка. Спокойной ночи.

САША».

Продолжение следует
olga

Обходчица (Повесть)

II.

Вернувшись домой, Мария позвонила соседу с нижнего этажа, снимавшему комнату у вдовой старушки, и предложила ему снять её квартиру на год вперёд. Армянин, Левон, занимавшийся металлоремонтом в закутке торгового центра, обрадовался, потому что давно хотел перевезти в Москву жену и ребёнка, но квартиры были дороги, ему не по карману. А так, с квартирой Марии, сумма за год казалась большой, но помесячно — почти бросовой. Левон переговорил со столичными родственниками из своей диаспоры, и они собрали деньги. Мария перевела их на карточку, собрала рюкзак с документами и носильными вещами и поехала на вокзал.

В России — как, впрочем, и везде — трудно быть умным человеком, но при этом вести бессмысленную жизнь, оправдывая её непреодолимой силой обстоятельств. Когда-то Мария закончила исторический факультет, занималась историей крестьянских восстаний, защитила диплом, поступила в аспирантуру. А потом всё рассыпалось и покатилось. Новой России, с её предками данной мудростью народной, не были нужны специалисты по истории крестьянских восстаний. Мария устроилась менеджером на предприятие малой полиграфии, потому что все остальные варианты были ещё хуже, и целый божий день обзванивала клиентов, произнося заученный текст, то есть предлагая «печать визиток и буклетов по экономичным ценам».

Дома её ждал — когда ждал — вышеупомянутый муж со своей вечной песней про то, что ему, бывшему офицеру Советской Армии, честь не позволяет работать рядовым полицейским.

«Так тебя и взяли-то, даже рядовым полицейским, с твоей-то физиономией, аттестующей всю твою степень злоупотребления», — думала Мария, но ничего не говорила, а уходила спать, чтобы на следующее утро снова проснуться по звонку будильника.

III.

Старорежимные крестьяне, в своём большинстве, были набожны не в силу осознанной религиозности, как учёные отцы Вселенских Соборов, а в силу беспросветности своей жизни. Мария была набожна как в силу своей учёности, так и в силу беспросветности своей жизни. Так сказать, в квадрате, и смерть мужа, с его офицерской честью, сделала её, в этом смысле, свободной, и она поехала в дальний, уральский, женский монастырь, о котором слышала много хорошего.

В монастыре её провели к настоятельнице, толстой женщине с бородавкой на носу и пухлыми губчатыми руками.

— Где ты работала? — без всякого приветствия спросила она.

Мария ответила.

— Бухгалтерию знаешь? — продолжила свой допрос настоятельница.

— Нет, — созналась Мария, осознавая свою вину. — Просто работала с клиентами, телефонный обзвон. Но вообще по образованию я историк, хорошо знаю архивное дело. Ваш монастырь старинный, я могла бы составить историю монастыря.

— Нет, это нам ни к чему, — ответила обладательница бородавки. — Одни расходы, никакой маржи.

«“Маржи”, — повторила про себя Мария. — Какая учёная женщина».

— Ну, если не знаешь бухгалтерию, пойдёшь копать столбы под ограду для пасеки. Если проявишь себя, будем постригать. Собственность есть?

— У кого?

— Ну не у меня же, — грубо ответила настоятельница. — Я в ангельском чине, у меня ни копейки. У тебя, спрашиваю, собственность есть?

— Однокомнатная квартира.

— Ну, от паршивой отцы, — сокрушённо вздохнула матушка. — Подаришь её монастырю, когда постригать будем.

Мария не стала возражать и пошла туда, куда её послали — копать столбы.

Продолжение следует
olga

Эмилио Каррере. Мадама Фаланстерия (Перевод мой)

Мадама Фаланстерия, или дом, открытый для всех… Её очаровательная специализация — друзья господина Пирона, её супруга, потомка великого Пирона, на могильном камне которого запечатлена такая язвительная эпитафия:

«Да, здесь покоится ничтожный сей нахал —
Он даже академиком не стал».

Однако у теперешнего Пирона, супруга мадамы Фаланстерии, множество профессий, не говоря о времени и пространстве. Он — архитектор облаков, авиатор без аэроплана и «дилетант» пифагорейского оркестра. И, кроме того, наблюдатель. Он наблюдает за неустанными трудами человеческого муравейника в праздной и приятной позе цикады, которая не умеет петь. Семейство Пирона устроено по принципу улья со своим трутнем и рабочей пчелой. Мадама Фаланстерия — большая труженица: она потрошит кошельки и удовлетворяет желания, строчит постельное бельё и строчит в постелях, утопает со всех кроватях и, как дежурная аптека, открыта круглые сутки.

Её добродетель — это её похоть, её гордость — её выносливость («ну и вынослива же она, негодница!»). Сточная канава трёх поколений сперматозоидов, она высасывает мозг, играя на флейте любви, и играет на ней виртуозно.

Мы говорили, что её очаровательная специализация — приятели господина Пирона, хотя она не жеманится и не пренебрегает другими мужчинами, мужчинами вообще, потому что, похоже, именно для мадамы Фаланстерии Кеведо написал свой романс с такими стихами:

«Сударыня, да не было печали —
Мы в складчину ребёночка зачали».

Приятели Пирона — сплошные пошляки: бесцеремонный фигляр; начинающий поэт, автор лубочных романсов; толстый мошенник, дурачащий старых спириток, и другие, такого же пошиба. Видеть мадаму Фаланстерию и господина Пирона в окружении их друзей омерзительно. Все хорошенько пощупали эту даму, и все это знают. Все, кроме господина Пирона, занятого своими планами строительства замка на кольцах Сатурна. Он — поэт, Пьеро этого балагана, все остальные — толпа мерзких арлекинов. Господину Пирону эта компания делает большую подлость. Мадама — постоялый двор для всех путников, но люди подозревают, что плату за постой берёт господин Пирон. Явная несправедливость! У мадамы — странное хобби: она коллекционирует друзей Пирона так же, как другие коллекционируют марки и прочие пустяки. Мадама Фаланстерия — не Диана де Пуатье, а всего лишь местечковая Мессалина. Распутная самка, она находит удовольствие в том, чтобы оскорблять социальные и религиозные принципы замужней дамы. Отдаваясь чудесным друзьям Пирона, она упивается не только их прелестями и их силой, но и испытывает особое удовольствие, наставляя рога мужу с его близким другом. Изысканное удовольствие, которое поймут лишь те, кто хоть раз восклицал:

— Эта женщина не красивая, но пленительная тем, что она — жена моего коллеги.

В этой странности, в этом капризе — оправдание многих измен, основанных на женской испорченности и на любопытном желании проводить сравнения. Неизвестное всегда искусительно, а чувственность — это чудовище, требующее, чтобы не умереть, постоянных обновлений. Чувственность — главный враг брака, удушающего любовь ежедневной серостью обывательской жизни — жизни разумной и однообразной. У абсолютно верной женщины нет воображения. Но есть женщины, достигшие истинной нравственной высоты и умеющие побеждать зов искушения, скрытого в них, в таинственных глубинах их естества. Верный мужчина — исчезнувший романтический идеал — нелеп в глазах самих же женщин. Господин Пирон верен, и это одна из главных причин неверности мадамы Фаланстерии.

Друзья Пирона — мужчины зрелые, и это немного расстраивает мадаму, потому что, хотя в любви они доки, они уже утратили натиск, свойственный юности — молодым людям, мечущим свои снаряды со скоростью камнемёта. Нет, она бы предпочла нежного юношу, которого бы она жадно проглотила, вряд ли испытав к нему хотя бы тень той романтической любви, которую питают к молодым дамы в возрасте. И всё-таки этот женский типаж довольно приятен. Она не Лукреция, заколовшая себя после того, как её изнасиловал Тарквиний? Ну и что из того? Мадама Фаланстерия — женщина для всех — предпочтительней. Не было бы хуже, если бы все женщины внезапно стали добродетельными?

(Опубликовано в мадридском журнале «Флирт» в 1922 году)
olga

Из испанской классики. Воскресшая (рассказ). Окончание. Перевод мой

После тайного возвращения во дворец её все избегали. Можно было бы сказать, что её обвевало холодное дыхание могилы, ледяное дыхание склепа. За едой она замечала, что слуги и дети отводили взгляд от её бледных рук, а когда она подносила к бледным губам бокал с вином, дети вздрагивали. Может, им казалось неестественным, что люди с того света едят и пьют? А донья Доротеа явилась из той таинственной страны, о существовании которой дети догадывались, хотя её и не знали… Когда бледные материнские руки пытались играть с русыми кудрями дона Феликса, мальчик, тоже побледнев, от них уклонялся, словно избегая прикосновений, от которых стынет кровь. А в страшный час сумерек, когда казалось, что покачиваются удлинённые фигуры гобеленов, маленькая донья Клара, проходившая с доньей Доротеей по столовой, в страхе убегала прочь, словно от зловещего призрака.

Со своей стороны, муж — испытывая к Доротее изумительное уважение и почтение, — уже не обнимал её сильной рукой за талию… Напрасно воскресшая румянилась, вплетала в свои косы ленты и жемчуг, выливала на свой корсаж из флакончиков восточные благовония. Из-под румян просвечивала восковая бледность, лицо было по-прежнему словно обрамлено погребальным покрывалом, а сырое испарение склепа перебивало аромат духов. Как-то воскресшая решилась приласкаться к супругу, желая узнать, не отвергнут ли её. Дон Энрике не уклонился от объятия, но в его глазах, чёрных и расширенных от ужаса, который вопреки его воле в них, этих зеркалах души, отразился — в этих глазах, некогда дерзких и похотливых любовниках, Доротеа прочитала слова, звеневшие в её мозгу, на который уже накатывало безумие:

— Откуда ты вернулась, не возвращаются…

И она предприняла свои меры предосторожности. Замысел должен был осуществиться так, чтобы никто и никогда ничего не узнал, чтобы это осталось вечной тайной. Она достала связку ключей от часовни и приказала сделать другие, точно такие же, молодому кузнецу, который на следующий день отправлялся воевать во Фландрию. И, наконец завладев ключами от своей могилы, однажды вечером Доротеа, надев покрывало, незаметно вышла из дома, вошла в церковь через потайную дверцу, спряталась в часовне Спасителя. А когда пономарь, заперев храм, ушёл, Доротеа медленно спустилась в склеп, освещая себе путь свечой в лампаде, открыла ржавую дверь, закрыла её изнутри и легла, загасив свечу ногой…
olga

Из испанской классики. Воскресшая (рассказ). Перевод мой

Горели четыре большие свечи, по которым стекали огромные капли расплавленного воска. Летучая мышь, сорвавшись со свода, неуклюже закружила в воздухе. Потом черноватое существо опустилось ниже, почти до каменных плит пола, и со зловещей осторожностью вскарабкалось на гробовой покров, цепляясь за его складки. И лежавшая в гробу Доротеа де Гевара тут же открыла глаза.

Она хорошо знала, что не умерла, но над ней словно опустился свинцовый покров, а её уста словно сковал бронзовый замок, не дававшие ей ни смотреть, ни говорить. Но зато она слышала и чувствовала — как это чувствуют во сне, — что с ней делали, когда её обмывали и надевали на неё саван. Она слышала стенания своего супруга и ощущала слёзы своих детей, падавшие на её белые и окоченевшие щёки. Но теперь, в одиночестве запертой церкви, она приходила в себя, и ей стало ещё страшнее. Нет, это был не кошмарный сон, а явь. Вот гроб, вот свечи… и вот она сама, закутанная в белый саван, со скапулярием ордена мерседариев на груди.

Когда Доротеа поднялась, её захлестнула радость жизни, которая оказалась сильнее всего. Как это хорошо — жить, ожить, не упасть в тёмную яму! На рассвете, на плечах слуг, её не опустят в склеп, и она вернётся в свой милый дом, услышит радостные крики тех, кто её любили, а теперь безутешно оплакивали. От упоительного представления о счастье, которое она принесёт в дом, забилось её сердце, ещё ослабленное обмороком. Вынув ноги из гроба, Доротеа соскочила на пол и удивительно быстро, как это бывает в критические моменты, придумала план. Кричать, звать на помощь в такой час было бы бесполезно, а ждать рассвета в одинокой церкви она бы не смогла: в полутьме ей чудились насмешливые лица призраков и слышались безутешные стоны осуждённых на вечные муки душ… У неё был другой выход: выйти через часовню Спасителя.

Эта часовня принадлежала ей, её семье. Доротеа следила за тем, чтобы перед святым образом Распятого постоянно горела роскошная серебряная лампада. Под часовней скрывался склеп, в котором хоронили членов семейства Гевара Бенавидес. Слева едва виднелась высокая, отделанная филигранью решётка, кое-где поблескивавшая старинным красноватым золотом. Доротеа взмолилась от всей души, пламенно обратившись к Спасителю: «Господи! Только бы ключи были на месте!» И она их нащупала. В висящей связке их было три: первый — от самой решётки, второй — от склепа, в который можно было спуститься по высеченной в стене винтовой лестнице, и третий, которым открывалась потайная дверца, скрытая за изваяниями иконостаса и выходившая в узкий переулок, над которым высился величавый фасад огромного дома семейства Гевара с двумя крепостными башнями по бокам. Через потайную дверцу члены семейства Гевара проникали в свою часовню, чтобы слушать обедню, не заходя в церковь. Доротеа открыла дверцу, толкнула её... вышла из церкви. Теперь она свободна.

До её дома — десять шагов. Дворец был безмолвным и суровым, как загадка. Доротеа, сжав рукой дверную скобу, задрожала, словно она была нищенкой, просящей её, бесприютную, впустить в дом… «Да мой ли, в самом деле, этот дом?» — подумала она, решительно ударив кольцом по двери два раза… После третьего удара послышался шум в безмолвном и торжественном доме, облачённом в сосредоточенность, как в длинную траурную одежду. Раздался голос слуги Педральвара, проворчавшего:

— Кто там? Кто там стучит в такой час, чёрт его побери?

— Открой, Педральвар, умоляю… Я твоя госпожа, донья Доротеа де Гевара!.. Открой скорее!..

— А ну катись отсюда, пьяница проклятый… Если я выйду, тебе, клянусь, не поздоровится!..

— Я донья Доротеа… Открой… Разве ты не узнаёшь меня по голосу?

В ответ снова послышалась брань, произнесённая хриплым от страха голосом. Вместо того чтобы открыть, Педральвар повернул назад и, возвращаясь, поднялся по лестнице. Воскресшая стукнула дверным кольцом ещё два раза. Мрачный дом словно ожил; ужас слуги пробежал по нему, как озноб по хребту. Стук дверного кольца всё не умолкал, и за дверью послышался топот каблуков, звук беготни и шёпот. Наконец, обитая гвоздями дверь скрипнула, приоткрыв две её створки, и раздался резкий крик, сорвавшийся с розовых губ горничной Лусигуэлы. Она тут же выронила серебряный подсвечник с зажжённой свечой, столкнувшись со своей госпожой, покойницей, волочившей за собой саван и пристально на неё взглянувшей…

Через какое-то время Доротеа — уже одетая в платье в разрезами, из генуэзского бархата, причёсанная, с жемчугами в волосах и сидящая около окна в кресле с подушками, — вспоминала, что и её супруг, Энрике де Гевара, тоже вскрикнул, её узнав, вскрикнул и отступил. Но он вскрикнул не от радости, а от страха… Да, от страха, воскресшая в этом не сомневалась. А разве её дети, донья Клара одиннадцати лет и дон Феликс — девяти, не заплакали от страха, увидев свою мать, вернувшуюся из гроба? Их плач был гораздо более горьким и безутешным, чем при рождении, когда их ей приносили… А она-то думала, что её встретят восклицаниями безумной радости! Разумеется, через несколько дней отслужили самый торжественный благодарственный молебен. Разумеется, устроили роскошный пир для родственников и свойственников. Разумеется, одним словом, что семейство Гевара сделало всё, что только можно сделать, чтобы выказать удовлетворение тем необычным и непредвиденным случаем, который возвращал им супругу и мать… Но донья Доротеа, опершись локтём о подоконник и уронив голову на ладонь, думала совсем о другом.

Продолжение следует
olga

И никакой конспирологии

Версия поджога СПБ властями Франции была официально отвергнута сразу же. Вот странно. Следователи ещё не работали, а они — уже отвергли. А что скажут следователи — это мы уже знаем: «Короткое замыкание на строительных лесах. Ахти, какое несчастье». Вы когда-нибудь работали на строительных лесах вместе с реставраторами? Ясно, что нет, если верите в такую заведомую лажу (аналогичную той, что с патриархом Алексием Ридигером случился в ванной сердечный приступ, в результате которого вся ванная была покрыта лужами крови, а голова «сердечника» оказалась настолько обезображена…. сердечными ударами, что на похоронах её пришлось заменять муляжом, тщательно скрытым под митрой) — значит, вы никогда не работали на строительных лесах вместе с реставраторами.

Так вот. Самое воспламеняющееся вещество, которое может быть на строительных лесах — это спичка рабочего-курильщика. Вы можете себе представить, чтобы от одной спички (а кто ими пользуется в настоящее время?) вспыхнули, как спичка (простите за каламбур) мощные конструкции из морёного дуба? Внутри шпиля никакой электропроводки не было, на лесах — тем более. Шпиль загорелся ровненько, у основания шпиля, как по линейке, одновременно по всей длине (испорченная проводка, если бы она была, вспыхнула и загорелась бы в одном месте).

Ну и самая убедительная иллюстрация — лица многочисленных зевак-арабов, наблюдавших за пожаром вместе с французами. На лицах у французов — выражение ужаса. Лица арабов, «новых европейцев», лучатся весельем: они радостно скалятся, показывают пальцы в знак одобрения, щёлкают смартфонами.

О чём же говорит эта история? О том, что в истории, как всегда, побеждает сильнейший — не самый мудрый, не самый справедливый, а самый… витальный. Тот, кому больше всех хочется жить… за счёт других. Османская империя сокрушила Византию, красные «скифы» сокрушили белых булкохрустов, молодые малиновые пиджаки — старых партократов в серых пиджаках, Путин на выборах — Ксению Собчак, «старуху-двухпроцентщицу». Ислам — в европейском масштабе — победил христианство. Ислам хочет жить и живёт, христианство жуёт сопли и низведено (усилиями тех же «христиан») до состояния конфетного фантика, продающегося туристам по сходной цене.

И никакой конспирологии. Жизнь побеждает соплежуйство. Идеократия — потребительство.

Так что, похоже, не стоит заморачиваться с реставрацией шпиля. Проще перекрыть готические своды куполом и водрузить полумесяц. Название книги «Мечеть Парижской Богоматери» когда-то казалось образом.

Теперь становится явью.

А почему нет? Строителям Софии Константинопольской и в страшном сне не привиделось бы, что она станет мечетью. А вот стала же.

Правда, истории был известен и обратный процесс — например, когда мечети и синагоги Толедо, после изгнания «евреев и мавров», были переоборудованы в христианские храмы. Да, но это предварялось Реконкистой — столетиями отвоевания своей, как говорят сейчас, «идентичности».

Но где они, рыцари Реконкисты? Брейвик в тюрьме, на пожизненном заключении, его последователям-одиночкам грозит та же участь, христианские массы затовариваются куличами и яйцами, духовенство готовит широкие и глубокие сундуки для «пожертвований».

Все при делах. Одни смеются, блюдут свою веру и размножаются, другие зырят, размазывают по щекам слёзы, водят хороводы с «несчастными беженцами, нашими друзьями и братьями, новыми европейцами, тралала» и штурмуют супермаркеты в дни распродаж.
olga

Пожар СПБ (Собора Парижской Богоматери) как афера века

У собора сгорела всего лишь крыша, которую и так собирались менять в ходе реставрации, потому что она была гнилая. За 15 лет кампании по сбору пожертвований на ремонт собора удалось собрать только 100 миллионов евро, а в результате пожара, который «демонтировал» крышу, за пару дней уже собрали миллиард евро. При этом наиболее ценные скульптуры по странному совпадению как раз накануне пожара с крыши сняли.

В самом деле: какая шикарная схема — пожаром скрыть следы растраты ста миллионов евро, чтобы потом распилить как минимум миллиард.

Странно, что этим делом не занялся вечный живчик Навальный, с его-то умением распутывать отечественные коррупционные схемы. Но нет, не возьмётся Навальный за это дело — он отправляет дочку на учёбу в американский университет (большой патриот, да!), ему не с руки ссориться с Западом. Так что афера века так и останется, увы, не подтверждённой документально.

Если, конечно, не найдётся какой-нибудь итальянский следователь, «мученик справедливости», которого, разумеется, переедет автомобиль после первой же робкой публикации о подлинных причинах пожара этой декорации для исполнения арии «Я душу дьяволу отдам за ночь с тобой, тра-ла-ла».
olga

Вот что пиар животворящий делает!

Французы — знатные пиарщики, причём издавна. В «прекрасной Франции» самое лучшее всё — женщины, кухня, соборы, хотя, например, соседняя Италия даст сто очков вперёд по любой из этих позиций. Но итальянцы — лентяи, в смысле того же пиара, и аристократы. Да и правда — зачем рекламировать то, что само за себя говорит?

Своей славой Собор Парижской Богоматери обязан исключительно Гюго и реставраторам XIX века, которые, собственно, и соорудили сгоревший намедни шпиль. Но французы не были бы французами, если бы по поводу гибели этого новодела не запричитали бы в том духе, что «погибла сама история Франции». Погибла работа реставратора нового времени — не более того. Ничего страшного, сделают ещё лучше, новодел в квадрате. Боже, а сколько изумительных памятников архитектуры погибло в прошлом веке в Испании, во время гражданской войны! И кто об этом знает? (Сомневаюсь, что хотя бы существует их полный каталог.) Сколько готических соборов было разрушено в Германии от бомбардировок союзников (больших любителей искусства, да)! И по мере сил все они, без всякого пиара, были восстановлены.

И на этом фоне небольшой пожар отнюдь не самого выдающегося памятника готической архитектуры (в сравнении с соборами тех же Италии, Испании и Германии) воспринимается как вселенская трагедия.

Вот что пиар животворящий делает!
olga

Томос (Роман)

XIII

Казимир Богдыханович Шайкин пребывал в тяжких раздумьях. Он только что получил от шефа приказ привести в действие весь ядерный арсенал, чтобы превратить в радиоактивную пыль, во-первых, Гейропу и, во-вторых, Омерику. Ядерный арсенал великой страны состоял из двух огромных фаллических дур под названиями «Сатана» и «Архангел», что символизировало широту российской души, веками не понятной чужеземным мудрецам.

— Это что ж такое творится, Казимир Богдыханович! — в секретное помещение колобком вкатился господин Сенькин, глава министерства нефти-матушки. — Америка — это ещё туда-сюда, хрен с ней, там у меня ничего нет, но вот Европа… там же у меня всё…

— А у меня! — Шайкин в отчаянии обхватил руками свою лысую голову. — У меня двенадцать детей, у каждого из них — своих десять. И ведь у каждого — свой особняк. Я уж не говорю о любовницах… — Шайкин осёкся.

— Да ну? — заинтересовался Сенькин. — А их сколько?

— Эх, если б я знал, — чистосердечно признался Богдыханович. — Но зато точно знаю, что у каждой из них — свой особняк.

— Да вы мощный старик, — присвистнул Сенькин.

— Эх, когда это было, — вздохнул Шайкин. — Теперь мне, кроме тёплого сортира, уже ничего не надо, но престиж, как говорится, обязывает.

— Это да, — согласился нефтяной опекун. — Ну тогда, может, не будем пулять по Европе, а?

— Не могу, голубчик, у меня приказ. Я — верный солдат моего господина.

— Болван вы, а не солдат, — парировал Сенькин. — Что вам дороже — родная кровинушка или этот плешивый маразматик?

Шайкин сделал круглые глаза.

— Да-да, — подтвердил Сенькин, — дни его сочтены, и на нашей стороне все гвардейцы, а это такая мощь! А вы чем распоряжаетесь? Только этими двумя старыми калошами. Так что принимайте, драгоценный, решение — или вы с нами, или… моментально в море.

— В какое? — удивился Шайкин.

— В любое, — ответил Сенькин и, достав из кармана медицинские перчатки, надел их и медленно, но решительно направился в сторону Казимира, поигрывая пальцами.
olga

Fratello Кирилл и «свежий ветер» Второго Ватиканского собора

Уже ставшая исторической известная встреча в Гаване привела к оживлению давно отшумевшей, казалось бы, полемики отечественных католикофобов и католикофилов. Оперируя цитатами из Игнатия Брянчанинова, первые, наверное, даже и не догадываются о том, что тот католицизм, против экспансии которого в своё время восставал святитель Игнатий, и тот католицизм, который был принят, в качестве официальной доктрины, век спустя, на Втором Ватиканском соборе, — это не просто «две большие разницы», но, в определённой степени, два взаимоотрицающих явления — при том, что «модернизированный» католицизм, воспринявший от традиционного лишь его формы и обряды (да и то — в сильно редуцированном и даже откровенно искажённом, если говорить о литургии, виде), является, в общем-то, оскорблением для католицизма традиционного, и оскорблением настолько сильным, что кардинал Лефевр, лидер старокатоликов, даже назвал его антихристианством.

В самом деле: суть решений Второго Ватиканского собора и произведённой им, прямо скажем, «революции сверху» состоит в том, что с тех пор католицизм перестал быть собственно католицизмом, но стал, скорее, иудокатолицизмом, плодами которого является, в частности, неслыханная «ревизия» самого Евангелия, — «ревизия», к которой верующие католические массы отнеслись — за редкими исключениями, в лице той же старокатолической «оппозиции», — с редкостным равнодушием: отчасти в силу невежества, а отчасти — в силу привычки доверять церковному начальству как «людям учёным».

В итоге эти «учёные люди» «покаялись» (от лица неисчислимых и героических католиков прошлых эпох, которые, собственно, их на это не уполномочивали, потому что каждый может каяться только за себя, тогда как история и её покойные деятели подлежат исключительно суду Божию) перед евреями за то, что:

— их предки, принимая (исключительно в целях сохранения собственных капиталов) католическое христианство, тайно продолжали ему гадить, за что, собственно, и подвергались справедливому суду Инквизиции (принципы которой, надо сказать, вполне разделяли и православные святители, боровшиеся с ересью жидовствующих, — как, например, Иосиф Волоцкий и Геннадий Новгородский);

— их предки, собственно говоря, и предали Христа на казнь, в связи с чем католические массы во время Страстной недели теперь уже даже и не знают, кому им, собственно, сострадать, — то ли Христу, то ли приговорившим Его к казни иудейским первосвященникам.

Что их этого следует? — То, что теперь целью всякого рода устремлений к «христианскому единству» является, конечно, не «подчинение православия Ватикану» (как об этом говорят не искушённые в истории люди), а его подчинение «новому мировому порядку», одним из представителей которого (и далеко не самым крупным) является нынешний Ватикан.

Кстати сказать, один из латиноамериканских католических иерархов, с которым встречался во время своего вояжа fratello Кирилл, именно так и сказал: «Мы рады, что теперь русское православие овеяно свежим ветром Второго Ватиканского собора».

Так что, похоже, означенный fratello добровольно, а не по принуждению поехал на встречу с папой Франциском для того, чтобы получить от него инструкции относительно проведения Второго Ватиканского собора в национальном, так сказать, варианте. От чего папа Франциск, наверное, слегка прибалдел и, видимо, подумал:

«Ну и ну, эти русские... С такими, как fratello Кирилл, и никакого прозелитизма, действительно, не нужно: сами приходят на поклон и сами просят инструкций».

Да уж, было бы смешно, если бы не было так грустно.