Category: армия

Category was added automatically. Read all entries about "армия".

olga

Пио Бароха. Таков уж мир (Роман). Перевод мой

ЧАСТЬ I
I
Генерал, каких много


Саша родилась в имении недалеко от Москвы. Её отец, Михаил Николаевич* Саваров, был видным военным, а мать — дочерью немца, который разбогател, управляя имениями одного важного аристократа.

В молодости Саваров жил так, как живут обеспеченные офицеры: посещал великосветские празднества, играл и пил со своими приятелями, устраивая шумные попойки, да время от времени поколачивал крестьян или солдат, хотя и без злого умысла, а потом не держал на них зла. По сути, он всего лишь следовал традициям офицера из хорошей семьи.

Все считали Саварова добрым малым с отличным характером. Однако когда он, продвинувшись по службе, начал командовать, с ним произошла метаморфоза, довольно обычная для слегка беспутных людей: достигнув середины жизни и осознав, что он облечён властью, он сделался деспотичным, грубым и обидчивым. Саваров был неумён и потому решил, что ему следует быть жёстким. В самом деле, в этом праве командовать есть что-то аморальное. Когда Саваров стал командиром, стало очевидно, что он не только не блещет ни умом, ни воспитанностью, но постепенно становится всё более неуступчивым, всё более тупоумным, всё более... военным.

Некоторые физиологи полагают, что мозг может развиваться и увеличиваться в объёме только до тех пор, пока лобный шов черепа не зарастёт окончательно*.

Несомненно, этот шов у Саварова зарос быстро, что довольно распространено среди генералов — и русских, и всех прочих.

Возможно, если бы у Саварова была другая профессия, то свою тупость он счёл бы несчастьем, но поскольку он был военным, то расценил её как преимущество.

Не умея ни рассуждать, ни анализировать, генерал предположил, что истинное назначение офицера заключается в том, чтобы буквально исполнять уставы и быть консерватором и монархистом каких мало.

У людей существует странная привычка одинаково гордиться и хорошими, и дурными качествами — как своими достоинствами, так и своими недостатками.

Шамбор* рассказывал об одном аристократе, который говорил: «Мои враги только потратят время, если попытаются меня унизить; здесь нет человека, который был бы презреннее меня».

Правда, до этого Саваров не дошёл, но зато говорил: «Может, есть люди и поумнее меня, но никто не предан царю больше меня».

Благодаря свой преданности режиму Саваров дослужился до генерала, но когда он получил этот чин, его вынудили подать в отставку. Саваров понимал, что это сделали для того, чтобы дать продвинуться другим — более умным и более полезным, чем он, — и, что естественно, возмутился. В той атмосфере фаворитизма, в которой существуют чиновники и военные, акт справедливости почти всегда воспринимают как ещё одну несправедливость.

И Саваров, оскорблённый до глубины души, со своими ранами и крестами, удалился в деревню, в своё подмосковное имение.

Генерал постоянно твердил, что у него в груди, около сердца, застряла пуля, которую так и не смогли извлечь после сражения под Плевной*, и что из-за этого он рискует скоропостижно умереть.

Эта опасность, по мнению Саварова, давала ему право предаваться излишествам и время от времени неистово, со всем пылом, кидаться в религию.

Будучи уроженцем юга России, Саваров симпатизировал малороссам, однако их либеральные и демократические устремления вызывали у него дикую ярость.

Генерал не желал признавать, что в его стране уже давно не было крепостных, и со своими московскими и деревенскими слугами он обращался так, как если бы те ими до сих пор оставались.

Суровость принципов, которых придерживался генерал, привела к тому, что когда Саша начала разбираться в положении дел, она обнаружила, что её семья находится в полном разладе.

Мать Саши, жертва грубых выходок своего мужа, с ним рассталась и нашла приют в доме своей подруги. Там она жила уединённо, занималась музыкой и читала книги. Их старший сын, военный, служил на Кавказе; средний был дипломатом, атташе при посольстве в Вене, а младший, под предлогом управления имением, носился на лошади по полям, играл в карты, пьянствовал и забавлялся с крестьянками.

И генерал частенько кутил с ним за компанию.

Саваров никогда не занимался своими детьми; они были мужского пола, и поэтому, вероятно, он стал смотреть на них как на своих соперников. Однако Сашу, потому что она была младшей и воспитывалась без матери, он решил опекать.

Опекать, с точки зрения генерала, значило её баловать и потакать всем её прихотям.

Саваров был человеком своенравным, но добросердечным. Гостеприимство он считал своим долгом и делом чести, так что и его московский дом, и его усадьба всегда были полны гостей.

Самым частым гостем генерала был некто Гаршин, его сосед по имению и отставной военный: они были неразлучны.

Друзья частенько говорили о кампаниях, в которых им довелось участвовать, хотя и рассуждали о них совершенно по-разному: если Саваров вспоминал только боевые действия, то Гаршин не довольствовался одними голыми фактами: он их и критиковал, и оценивал с точки зрения военной науки.

— Похоже, что так оно и есть, — выносил свой приговор Саваров, выслушав то или иное рискованное суждение своего боевого товарища, — но только об этом не следует распространяться.

Несмотря на всё своё гостеприимство, генерал был не настолько любезным и воспитанным, чтобы спокойно воспринимать чужие мнения, идущие вразрез с его собственными. Так что если кто-то из посетителей Саварова высказывал мысли, которые ему не нравились (а особенно если они касались политики), то генерал отвечал ему крайне резко.

Право критиковать Саваров предоставлял одному лишь Гаршину.

— Они так же неумны, как и я, — с обескураживающим простодушием говорил он о других, — и я удивляюсь, как они смеют иметь своё мнение.

Однако поскольку гости Саварова были в основном его друзьями и родственниками, то эту бестактность ему прощали.

Такой же разлад, как и в семейных отношениях, существовал и в том, что касалось домашнего хозяйства.

Ни генерал, ни его сын не вели бухгалтерии и не имели понятия, сколько им полагалось получать от их многочисленных арендаторов. Арендаторы же, в свою очередь, сами сдавали земли в аренду, и эти договоры об аренде и субаренде, заключённые на разных условиях, составляли невероятную путаницу.

Ни отец, ни сын не умели управлять имением, и оно долго оставалось в руках немца-управляющего, который их обкрадывал, и так продолжалось до тех пор, пока Саваров не решил, как он выразился, поступить по-военному.

Генерал потребовал каталоги и принялся закупать сельскохозяйственные машины: электрическую мельницу, механические косилки и молотилки, но поскольку крестьяне не знали, как с этими агрегатами обращаться — так же, как генерал и его сын, — то они были вынуждены нанять механиков и электриков. Однако их пришлось уволить, потому что они принялись воровать. Одни машины простаивали в сараях, покрываясь пылью, а другие, которые даже не удосужились убрать с полей, ржавели под дождями.

Увидев, что дела приняли дурной оборот, Саваров заложил все свои владения в государственный банк под очень высокий годовой процент, оставив за собой деревенскую усадьбу с садом, огородом и ближайшей рощей. Этот результат он счёл чудом своего ума. Несомненно, это была самая удачная мера, которую только и можно было принять.

Революционные идеи распространялись в русских деревнях стремительно; возникало предчувствие несчастий, чувствовалось, что вот-вот запылают пожары, и люди начнут мстить. Земельная собственность могла приносить доход лишь в умелых руках людей, способных усовершенствовать обработку земли и всё здесь обновлять — медленно и надёжно.

Продолжение следует
olga

Кларин. Подёнщик (Перевод мой)

За его уже долгую жизнь эрудита и писателя он пережил множество видов тщеславия, но теперь он гордился только одним — своим трудом… Он много анализировал, тщательно в себя вглядывался и пришёл к тому, что ни одна добродетель не достойна именоваться таковой, кроме этой одной — добродетели труда. Да, но она — истинная добродетель!

— Так же честно, как и ты! Да будет тебе известно, что, как бы ни разрешили вопрос капитала и заработной платы, который ещё ждёт своего разрешения, что и понятно, потому что люди пока ещё мало знают, чтобы разрешить столь сложный вопрос; чем бы ни закончилась борьба капиталистов и рабочих, я-то никогда не съем ни куска хлеба, даже умирая с голоду, не будучи уверен, что заработал его честным трудом…

Я работал всю мою жизнь — с тех пор, как только научился соображать. Я не требую восьмичасового рабочего дня, потому что восьми часов мне мало для той огромной работы, которой я занят. Я — каменщик, который, строя стену, знает, что ему не суждено увидеть её достроенной. Я уверен, что, поднявшись как можно выше, я упаду со строительных лесов. Я занимаюсь философией и историей и знаю, что чем глубже я в них погружаюсь, тем ближе я подхожу к разочарованию. Я отрываюсь от земли, поднимаясь всё выше и выше… но знаю наверняка, что не достигну неба и свалюсь в пропасть… и всё-таки я поднимаюсь, работаю. В жизни у меня было всякое — и иллюзии, и любовь, и идеалы, и огромный энтузиазм и даже большие амбиции, но всё это я мало-помалу утрачивал. Я уже не верю ни в женщин, ни в героев, ни в религиозные догмы, ни в философские системы… Но единственное, от чего я не отрекаюсь — это работа: это история моего сердца, зеркало моего существования; во вселенском хаосе я бы себя не узнал, если бы не узнал себя по тому следу, который оставили мои труды. Я узнаю себя по поту моего лица и по усталости моей души. Я — подёнщик, подёнщик духа. Мои нервы так напряжены, что я не меньше работаю, но меньше сплю. Я работаю по ночам, когда надо спать: в темноте, в постели, невольно; работаю свободно, без жалования, без выгоды для себя… и продолжаю работать днём — чтобы заработать на жизнь и совершенствоваться в моём деле… И я не прошу, чтобы меня от него освободили, не прошу никаких уступок, не собираюсь никому мстить…С десяти лет у меня не было ни одного вечера, когда бы я не знал, над чем буду работать предстоящей ночью; моя свеча горела всегда — я был готов работать. И даже те немногие ночи, всего несколько ночей в жизни, когда я не работал, были мне в тягость — мне было стыдно, что в ту ночь я не выполнил намеченного. Ребёнком, подростком я работал рядом с лампой моей матери; мой труд был школой моей души, опорой старости для моей матери — он был и молитвой для моего духа, и хлебом для моего тела, хлебом насущным и для меня, и для моей старенькой мамы.

Нас было всего трое: моя мать, работа и я. А теперь бодрствуем только я и моя работа. Вот и вся моя семья. Забудется моё имя, и вскоре исчезнет память о моей скромной персоне, но мой труд останется — в закоулках архивов, в пыли, словно ископаемый уголь, который, быть может, когда-нибудь загорится и даст огонь, воспламенившись от искры, высеченной работником будущего… такого же бедолаги-учёного, как я, который извлечёт меня из безвестности, презрения и забвения…

— Но тебя же не эксплуатировали, за счёт твоего пота не жирели другие… — прервал его главарь.

— На моём труде, — продолжил свою речь Видаль, — разбогатели другие: предприниматели, капиталисты, издатели и газетчики, хоть я и не уверен, что они не имели на это права. У меня даже нет утешения в том, чтобы возмущаться и чистосердечно протестовать. Это очень сложный вопрос: это ещё нужно выяснить, справедливо это или нет — то, что я остаюсь бедняком, а те, кто всего лишь материализовали мои труды, потратившись на бумагу, печать и торговлю, разбогатели.

У меня нет времени трудиться над исследованием этого вопроса, потому что оно мне нужно для моей собственной, непосредственной работы. Но зато я знаю, что этот постоянный труд, когда я сижу согнувшись, не разгибая ног, и мой мозг постоянно кипит, сжигая горючее моего существования, — этот труд так испортил мой желудок, что я едва могу переварить тот хлеб, который зарабатываю… и, что ещё хуже, идеи, которые я создаю, отравляют мне сердце, разрушают мышление… Но у меня нет утешения даже и жаловаться, потому что эти жалобы, в конечном счёте, наверняка будут ребячеством… И всё-таки посочувствуйте мне, друзья мои: я страдаю не меньше вашего, но не могу и не хочу требовать ни избавления, ни возмездия — потому что не знаю, можно ли здесь чем-нибудь помочь и справедливо ли этому помогать… Я не сплю, у меня испорчено пищеварение, я бедняк, я ни во что не верю, ни на что не надеюсь… не испытываю ненависти… никому не мщу… Я — подёнщик на тех жутких каменоломнях, о которых вы и понятия не имеете и которые вы приняли бы за ад, если бы их увидели, — и, тем не менее, это единственный рай, который существует… Можете, если хотите, меня убить, но только пощадите библиотеку, потому что она — это хранилище каменного угля для духовной жизни будущих поколений.

Чернь молчала, как она молчит всегда, слушая длинные и пространные речи и с почтением относясь к религиозной тайне не понятной ей мысли — этого языческого божества и современных, и, быть может, всегдашних масс…

Красноречие успокоило страсти; рабочие не убедились, но были смущены и, к своей досаде, угомонились.

Да, этот человек хотел что-то сказать.

Болезнь Видаля передалась им, как зараза: забыв о том, что они собирались действовать, люди притихли, собираясь рассуждать, размышлять.

Их парализовало и само место действия, сами эти стены с книгами: у этой толпы было нечто от влюблённого льва, позволившего отрезать себе когти.

Внезапно они услышали далёкий шум. Это поднималась по лестнице толпа солдат. Они погибли! Мятежники оказали сопротивление, но оно оказалось бесполезным. Раздалось несколько выстрелов. Двое или трое были ранены. И вскоре эти безумцы, эти побеждённые мятежники оказались в тюрьме. Видаля повели в тюрьму вместе с ними, заодно. По мнению командира победившего войска, ужасному и непоколебимому, этот потрёпанный господинчик и был главарём толпы анархистов, захваченных в библиотеке. Всех их, как и положено, судил военный трибунал. Присудить высшую меру военной Фемиде помогло её ослепление и эгоизм, а также страх перед подлинным главарём повстанцев и перед яростью его подельников. Все они ненавидели этого предателя, этого тайного агента полиции, или как его там, который одурачил их своими софизмами, своей риторикой, заставив их забыть об их освободительной миссии, об их положении, об опасности… Все высказались против него. Да-да, главарём был Видаль. Тем самым настоящий главарь спас себе жизнь, потому что милосердие на осадном положении таково, что высшая мера применяется лишь к зачинщикам мятежа, и Видаль, несомненно, принадлежал к этой категории. Так что если он собирался обсуждать с главарём вопрос общественного устройства, истинный главарь остался в живых, чтобы вести пропаганду, в его случае — подстрекательскую, а бедный подёнщик, подёнщик духа, рассеянный и образованный Фернандо Видаль перешёл в лучший мир посредством высшей меры — традиционных и в высшей степени консервативных четырёх выстрелов.
olga

Обходчица (Повесть)

VIII.

Ночью Марию разбудило жалобное, протяжное мяуканье кошки. Мария стала неспешно вставать с кровати, но, не успела она опустить ноги на пол, её оглушил грохот взрывов, становившихся всё сильнее и ближе. Мария зажала уши руками и начала молиться, инстинктивно читая отходную молитву по самой себе. Не было ни времени, ни смысла думать, кто, почему и на кого мог напасть.

К её удивлению, грохот продолжался недолго. Когда Мария опустила руки, освободив уши, было уже тихо. Сначала она подумала, что ничего не слышит потому, что оглохла. Она осторожно встала, прошлась и, к своему удивлению, услышала, как скрипит половица. Мария подошла в печке, открыла дверцу. Раздался отчётливый резкий звук. Мария медленно оделась, подошла к двери, осторожно её приоткрыла и выглянула.

Всё было, как обычно, и Мария, взяв железную палку, свой рабочий инструмент, неторопливо пошла по путям вправо, надеясь дойти до будки следующего обходчика и узнать, что случилось, потому что рация, с которой ей было приказано не расставаться, упорно молчала, не принимая ни входящих, ни исходящих вызовов.

Подойдя к границе своей зоны, к ограничивающему её знаку, Мария с ужасом увидела вместо путей огромный, безбрежный, изрытый воронками провал. Её участок узкоколейки здесь обрывался, обрывался в небытие. Мария пошла обратно, миновала свою будку, пошла влево, и там её ждала та же картина: огромный обрыв, за которым была бездна, искорёженные рельсы. Вернувшись в свою будку, Мария попила концентрированного молока, разбавленного водой, напоила им Мисюсь, которая совершенно успокоилась и блаженно мурлыкала. Немного отдохнув, Мария вышла из будки снова, перешла пути и отправилась туда, куда в обычное время ей ходить запрещалось и где, как ей говорили, находились охранявшие зону военные. Однако, пройдя около километра, она остановилась на краю всё такого же, изрытого воронками оврага, противоположный конец которого никак не просматривался.

Мария вернулась к своей будке и, немного подумав, пошла в противоположную сторону, где её вскоре встретила такая же картина — изрытый воронками бесконечный овраг. Мария вернулась в свою будку, села за стол и принялась думать.

Выходит, что в результате каких-то боевых действий она оказалась на острове, отрезанном от всего мира. Помощь могла прийти только с неба, но оно было тихо, никаких самолётов и вертолётов не летало. Следовательно, чтобы выжить, приходилось рассчитывать только на собственные ресурсы. Они сводились к двум банкам тушёнки и трём банкам концентрированного молока. Мария вышла во двор, опустила ведро в колодец, подняла его наверх, опустила руку в ведро и ужаснулась: вода стала красной и липкой, как кровь, — а, может, и просто кровью. Мария сорвала лопух, с отвращением вытерла испачканную руку, бросила лист лопуха на землю, но он тотчас же истлел, словно сгоревший в горячей золе лист.

Мария, усилием воли уняв дрожь, вернулась в свою будку, снова села за стол и принялась подводить итоги. Произошла какая-то катастрофа. Помощи ждать неоткуда. Еды в обрез. Воды нет. Через неделю она умрёт мучительной смертью. Умрёт и Мисюсь, потому что ни мышей, ни птиц, после всего случившегося, скорее всего, уже не осталось.

«Что делать, — подумала Мария. — Всему живому приходит конец, закон природы».

И она легла на кровать, чтобы как можно меньше двигаться и беречь силы.

Продолжение следует
olga

Наш флагман милитаризма

День Военно-морского флота из года в год знаменуется в нашей сельской местности всегда одним и тем же образом: полуинтеллигент Славик, когда-то, в молодости, проходивший срочную на Балтике, надевает бескозырку и врубает на полную мощность полный арсенал патриотических песен на морскую тематику, так что вчера всем, в окружности пяти километров, пришлось выслушать весь соответствующий репертуар от крейсера «Варяга» до усталой подлодки соответственно.

Славик, как уже говорилось, — профессиональный захребетник на содержании пенсионерки-матери, что не мешает ему зычным боцманским голосом покрывать её матюками, которые поневоле тоже приходится слушать всем окружающим.

На сей раз компанию Славику составили два донельзя помятых субъекта, один из которых был в бутафорской военной форме образца Великой отечественной войны — видимо, сослуживцы по срочной. Бывшие балтийцы мешали водку с пивом, а пиво — с сомнительной бурдой под названием «винный напиток».

Так что теперь я в полном объёме поняла, кто он — главный потребитель официальной милитаристической пропаганды.

Достаточно взглянуть на Славика, презирающего всякий труд и брошенного всеми прежними жёнами на произвол Дуньки Кулаковой.

И при этом — будьте уверены — «если завтра война», то первым откосит от мобилизации именно великовозрастный Славик, забившись под мамкину юбку.
olga

Томос (Роман)

XXIII

Сразу же после этого началась обширная пресс-конференция Степана Степановича, оформленная в виде встречи с представителями благочестивого народа, поселянами и поселянками.

— Наши западные партнёры хотят изолировать Россию, завидуя её невъеб… величественным успехам в области военного и экономического строительства, в сфере укрепления духовных скрепочек. Совершая многочисленные акты диверсии, они потопили наш авианосец, это последнее слово техники, разрушили наш подводный нефтепровод, несущий свою живительную влагу в иссохшее лоно разуверившейся Европы. И, что самое ценное, они мощно, но тщетно вредят репутации наших лучших людей — тележурналистов и священнослужителей. Это они обнажили светило нашей пропаганды, Эльвиру Скобейкину, но она не посрамила отечественной чести, потому что её бельё, после очередного партнёра, сверкало чистотой… Это они ополчились на нашего выдающегося богослова, заложившего основы духовного процветания, — митрополита Трифона, обвинив его, вы только подумайте, в массовом отравлении французских граждан боевыми веществами. Нет, это просто смешно, если бы не было так грустно! Россия никогда не была врагом Франции! Более того, я, лично я, люблю Париж, этот очаг культуры! Я неоднократно бывал в «Мулен Руж» и по достоинству оценил ноги, и не только ноги, французских гражданок. Словом, мы заявляем свой решительный протест, о чём подробнее скажет пресс-секретарь министерства иностранных дел, Аграфена Агафоновна Захаркина.

Степан Степанович покинул сцену под овацию поселян и поселянок, и его место заняла Аграфена Агафоновна, истолковавшая публике вышесказанное при помощи русского матерного.
olga

Томос (Роман)

XIII

Казимир Богдыханович Шайкин пребывал в тяжких раздумьях. Он только что получил от шефа приказ привести в действие весь ядерный арсенал, чтобы превратить в радиоактивную пыль, во-первых, Гейропу и, во-вторых, Омерику. Ядерный арсенал великой страны состоял из двух огромных фаллических дур под названиями «Сатана» и «Архангел», что символизировало широту российской души, веками не понятной чужеземным мудрецам.

— Это что ж такое творится, Казимир Богдыханович! — в секретное помещение колобком вкатился господин Сенькин, глава министерства нефти-матушки. — Америка — это ещё туда-сюда, хрен с ней, там у меня ничего нет, но вот Европа… там же у меня всё…

— А у меня! — Шайкин в отчаянии обхватил руками свою лысую голову. — У меня двенадцать детей, у каждого из них — своих десять. И ведь у каждого — свой особняк. Я уж не говорю о любовницах… — Шайкин осёкся.

— Да ну? — заинтересовался Сенькин. — А их сколько?

— Эх, если б я знал, — чистосердечно признался Богдыханович. — Но зато точно знаю, что у каждой из них — свой особняк.

— Да вы мощный старик, — присвистнул Сенькин.

— Эх, когда это было, — вздохнул Шайкин. — Теперь мне, кроме тёплого сортира, уже ничего не надо, но престиж, как говорится, обязывает.

— Это да, — согласился нефтяной опекун. — Ну тогда, может, не будем пулять по Европе, а?

— Не могу, голубчик, у меня приказ. Я — верный солдат моего господина.

— Болван вы, а не солдат, — парировал Сенькин. — Что вам дороже — родная кровинушка или этот плешивый маразматик?

Шайкин сделал круглые глаза.

— Да-да, — подтвердил Сенькин, — дни его сочтены, и на нашей стороне все гвардейцы, а это такая мощь! А вы чем распоряжаетесь? Только этими двумя старыми калошами. Так что принимайте, драгоценный, решение — или вы с нами, или… моментально в море.

— В какое? — удивился Шайкин.

— В любое, — ответил Сенькин и, достав из кармана медицинские перчатки, надел их и медленно, но решительно направился в сторону Казимира, поигрывая пальцами.
olga

Томос (Роман)

XI

Хохотала вся набережная — и зеваки, и военные, и экологисты. Хохотали турки и американцы, хохотали украинцы и русские, включая Гришкина, Мишкина и вездесущую Галу из Львова, для которой демонстрация военной мощи «ворога» была поводом для поиска новых клиентов. В Киеве хохотали митрополит Феофилакт и его святой сын, архимандрит Мишутка. В Москве хохотали его лютый враг, патриарх Паразитий и его внутренний конкурент, Трифон Шуршальчиков. Багровые трусы Скобейкиной, омыв всех волной очистительного смеха, примирили всех, став символом всеобщего, поверх барьеров и вопреки всяким распрям, единства простой и неприкрытой, во всех отношениях неприкрытой, человечности. Рвал и метал лишь президент всея Руси Степан Степанович Мудищев — и даже не потому, что «Владимир Великий» пошёл ко дну, а «Турецкий водопад» фонтанировал литрами потерянной прибыли. Главным тут было то, что Степан Степанович разочаровался в ногах Скобейкиной, которые в чёрных трениках казались ему всегда такими аппетитными, но без них оказались похожими на жилистые ноги пожилой индюшки, хотя для видимой аппетитности были крепко-накрепко обмотаны поролоном.

— Кругом трусость, измена и обман! — воскликнул обычно сдержанный Степан Степанович. — Я прекрасно знаю, что все кругом — скоты и воры, но как же я верил в ноги Скобейкиной — и одна только эта вера вынудила меня жениться на России, которую я, как примерный и пылкий супруг, неустанно употребляю во все отверстия. Ноги Скобейкиной были моей единственной путеводной звездой, но теперь, когда померкла и эта звезда, мне не остаётся ничего другого, как объявить глобальное военное положение. Эй, там, — Мудищев возвысил голос, и из-за ширмы неслышными стопами вышел его пресс-секретарь Аристарх Пёсьеголовцев. — Сообщите Шайкину (министру обороны), что моё терпение лопнуло, и я объявляю войну всем.
olga

Богатыри, не вы!

Сенцов-тире-Каплан, кончай уже эту бодягу! Или попроси себе борща с галушками, или заколись уже отточенной оловянной ложкой! Тебе, братан, уже никто не верит. Вот Ян Палах, например, был психом, но безусловным героем: он не шантажировал руководителей советского блока: «Уберите ваши танки, а то я объявлю голодовку!», а устроил самосожжение на Вацлавской площади. Это не изменило политической ситуации, но вызвало уважение к фанатику.

А этот исподтишка всё пьёт и пьёт какие-то питательные бульончики и тянет резину.

И, к тому же, обламывает всю малину Шендеровичу и его коллегам: у людей уже давно некрологи заготовлены, и они мечтают разразиться праведным гневом.
olga

Very likely и most likely

Среди либеральной общественности преобладает версия, что Джемаля и его коллег «убили люди Путина». Ну, на общем-то фоне и при наличии мотивов такая версия, конечно, very likely, хотя и не most likely: в практической «террористической» деятельности на территории России Орхан Джемаль замечен не был — в первую очередь потому, что трезво оценивал моральный, так сказать, дух народных масс и понимал, что в ближайшем будущем невозможно воспламенить никакую пресловутую «танковую колонну». На кого опереться? — Рохлин давно убит, честного, но недалёкого Квачкова будут держать за решёткой или до смерти, или до невменяемости, или до полного смирения. А все остальные мужественные российские офицеры работают за звания и за деньги. Их патриотическая идея — особнячок с бассейном, хороший частный доктор, детишки на хороших местах, румяные внуки. Так что если к убийству Джемаля российские спецслужбы и причастны, то мотивом были, скорее всего, не столько практические, сколько, как ни парадоксально, мистические основания: если этот человек неподкупен и бесстрашен, то лучше, на всякий случай, чтобы его не было.

Это одна из версий и один из мотивов. А теперь перейдём к варианту most likely.

Израильская разведка «Моссад» — спецслужба номер один, кроме шуток, в мире. Список её удачных операций, начиная с похищения Эйхмана, просто завораживает. Отличная подготовка, высокий профессионализм, бесстрашие и… идейность. Высокая идея — уничтожение врагов государства Израиль — для этих разведчиков гораздо значимей самых высоких гонораров, какими бы высокими и желанными они ни были. Прошу прощения за большую цитату из Википедии, но здесь она необходима:

«Моссад» и другие спецслужбы Израиля регулярно проводят операции по уничтожению лидеров террористических организаций, в том числе за пределами страны. Одной из самых известных операций такого рода стала ликвидация 17 апреля 1988 года в Тунисе военного руководителя ФАТХ Абу-Джихада в совместной операции «Моссада», спецназа «Сайерет Маткаль» и «Шайетет 13»; руководство операцией осуществлял Эхуд Барак. «Моссад» заранее собрал информацию о внутренней планировке дома, где жил Абу-Джихад, о системе его охраны и графике передвижений, а также провёл тренировки на точной копии виллы. В ночь на 17 апреля коммандос высадились на берегу с резиновых лодок. Их ожидала в автомобилях прибывшая ранее под видом ливанских туристов группа агентов «Моссада», которые и доставили их к вилле. Четыре группы спецназа окружили виллу, застрелили трёх охранников Абу-Джихада из бесшумных пистолетов и проникли в дом. Абу-Джихад, услышавший шум и схватившийся за оружие, был застрелен на пороге своей спальни, после чего группа удалилась, прихватив бумаги и компьютер террориста. Его жена Умм-Джихад, 16-летняя дочь и 2-летний сын не пострадали. Все участники операции благополучно вернулись на базу.

Очень похожий почерк, не правда ли? Убийство «врага Израиля» за пределами страны (в том числе и страны проживания этого «врага»), предварительный сбор самой точной информации (о планировке дома или о маршруте следования), коммандос, действующие под видом туристов (или африканских аборигенов), похищенный компьютер (или видеокамера) и, наконец, определённый гуманизм, то есть сохранение жизни членам семьи (или случайным подручным). А мотив? О, более чем: Орхан Джемаль был открытым поборником палестинского дела и, в определённой степени, идеологом организации «Хамас».

Ну и, наконец, вишенка на торте. От лица якобы спасшегося шофёра съёмочной группы была распространена такая дезинформация: нападавшие были в тюрбанах и говорили по-арабски. Очень остроумно, учитывая, что простой африканец знает только свой собственный язык и ломаный французский, а между арабским, бурятским, китайским, ивритом и русским не видит никакой разницы. Очень остроумно направить гнев обывателя в направлении тех, кто были и единоверцами, и политическими союзниками Джемаля. Хотя, конечно, испуганный шофёр мог принять балаклавы за тюрбаны, а иврит — за арабский. В такой ситуации у кого угодно помутится в глазах.
olga

О пацифизме и милитаризме

Бедного мальчика, выступившего в Бундестаге, продолжают, хотя и вяло, мордовать, хотя Кремль и выдал ему индульгенцию. А что сказал мальчик? — Он всего лишь исследовал судьбу немецкого солдата, которого призвали на войну (словно у него был выбор и словно кто-то спрашивал его мнения) и которой погиб в чужой для него, российской, земле. Однако при этом в том же Бундестаге аналогичный немецкий мальчик доложил о результатах своего исследования: русского мужика призвали на войну (словно у него был выбор и словно кто-то спрашивал его мнения), и тот погиб на германской земле. Чисто пацифистский, человеческий подход. Пора бы уже приглушить все эти фанфары и барабаны лжепатриотической ненависти и посмотреть на судьбу человека, который «в минуты роковые» становится игрушкой без права выбора.

Война за чужие интересы — это мерзость и гадость. И самое умное, что может сделать в такой ситуации человек — это попытаться дезертировать. И Великая отечественная война — с моей точки зрения, совершенно не отечественная. Гитлера и Сталина (людей, безусловно, выдающихся, убеждённых, смелых и независимых) развела, как приезжих на вокзале, опытная гадалка, столкнув двух гордецов лбами и заставив их сражаться за свои интересы. И этой «гадалкой» была (как это всем мало-мальски понятно) пресловутая гадящая англичанка, которая, как опытная картёжница, подыгрывала то одной, то другой стороне, пока не измотала и не обескровила обоих и, как водится, ценой чужих жертв не получила свою маржу. Ничего нового, в общем-то: по той же схеме Англия когда-то разыграла наполеоновский поход на Россию, с аналогичными результатами — скрепоносной пургой обоих комбатантов, их бесчисленными жертвами и священной обязанностью русских ненавидеть действительно великого человека — Наполеона.

Я не мальчик, чтобы меня приглашали в Бундестаг, но расскажу про одну трагедию, которая несколько десятков лет назад разворачивалась в десятке метров от моего деревенского дома. В сороковых годах в соседней избе жил работящий мужик дядя Саша с женой Прасковьей и тремя детьми — Нюрой, Володькой и Ваней. Ещё перед войной Нюру отправили учиться в город на педагога, Володьку — аж в сам Ленинград, в военно-морское училище. На Ваню пришла повестка, но дядя Саша развёл руками — нет сынка, пошёл в лес, да пропал, разыщите, родимые, и пусть идёт на войну. Но Ваню никто искать не стал — не до того. Однако Ваня целых два военных года просидел, как мышка, в отцовском подвале. И правильно сделал, я считаю — какое дело Ване и его родителям до передела мира, который чужими руками вела Англия? Однако добрые русские люди — не из патриотизма, а из зависти — всё-таки выследили дезертира Ваню и на него настучали. Родителей не тронули, а Ваню посадили. Он отсидел — и выжил. И уже тем одним оказался прав.

Так что в этом смысле я, разумеется, пацифист. Но в другом — милитарист. Я считаю героем Брейвика. Он — последний рыцарь, берсерк Европы, паладин её интересов — и она же, по свойственной ей подлости, его же и осудила — вместо того, чтобы сделать его главным комиссаром по иммиграционной политике.

Всё смешалось в умах людей вообще: теперь, пожалуй, и посадят за лозунг «make love, non war» — но при этом те же судьи начнут горько плакать, если кто-то покусится на то, что они уворовали непосильным трудом.