Так что вот теперь, выходит дело, речь снова пойдёт о «чужих детях». Говорить на эту тему в скабрёзном и ёрническом духе было бы, разумеется, жестоко, а в «моралистическом» - бессмысленно, хотя члены «Общества ревнителей православной морали» такой удобной для них возможности, наверное, не упустили бы и стали бы трындеть в том духе, что это, мол, "вам наказание за вашу собственную нечистоплотность". Даже если её, нечистоплотности, и не было. «Всё равно вы все козлы», — так бы, наверное, они сказали.
Да почему же обязательно "козлы"? Не думаю. Не в этом суть. Природа человеческая, природа как таковая, повреждена «до мозга костей», вот оно что. И тут все эти «моралистические» пластыри — они, что называется, как мёртвому припарки. Да и так-то, по сути, сейчас уже и живое не отличишь от мёртвого: только наличием или отсутствием вегетативных функций одно от другого и отличается. Нет, ну хорошо, а что делать-то, конкретно-то что делать страдальцу, который оказался в подобной ситуации? Вышвырнуть прелюбодейку из дому со словами: «Чтоб я тебя, суку, с твоим ублюдком больше здесь не видел!»? Скорчить приветливую гримасу Санта-Клауса и сказать, что всё это, мол, пустяки, потому что мы-живём-в-свободном-обществе?
Вот чего не знаю, того не знаю. Каждая семья — суверенное государство, для которого законы всякого другого «государства» «не катят». Так что вместо всяких там "моралей" я вам лучше расскажу один сюжет. Вот есть у меня такой любимый испанский писатель, Кларин (это был его псевдоним; на самом деле его звали Леопольдо Алас). Помимо замечательных очерков и рассказов он написал два романа; один — с непереводимым названием «Regenta», другой — с переводимым, но "многослойным" названием «Su único hijo» («Его единственный сын»). Вот об этом романе я и поведу речь, коль скоро его сюжет имеет непосредственное отношение к нашей теме.
Всяких разных его перипетий я касаться не буду; скажу только о том, что имеется там «в сухом остатке». У главного героя, мужа своей жены и любителя оперного искусства, родился сын. И тогда он, Бонифасио Рейес, принёс крестить новорожденного в церковь, где встретил свою бывшую любовницу, оперную певицу, потерявшую и голос, и деньги, и сердечную привязанность любезного друга, который сейчас с религиозной серьёзностью приступал к исполнению своих отцовских обязанностей. В сущности, именно осознание последних вернуло его и в церковь, и к Церкви; только тогда Рейес и понял, что он - отнюдь не человек-сам-по-себе, каким он себя считал до сих пор, не гедонист и не эстет, а один из многих в той «цепи поколений», частью которой он себя наконец-то увидел. Бонифасио Рейес, Бонис, смотрел на новорожденного сына, которого принимала Церковь, — и тут же, стереоскопически, видел и своего покойного отца, и своих предков, которых он никогда не знал и о которых до той поры он никогда не вспоминал… У него появилось, так сказать, новое зрение, а своё отцовство он воспринял как неофитство, как своего рода "возвращение блудного отца" - возвращение не только в своё собственное земное отечество, в котором он жил всегда и которого он никогда не чувствовал именно как отечество, но и, самое главное, в отечество небесное, о котором он прежде никогда и не думал, хотя, как и все, ходил «слушать мессу».
За этими мыслями его и застала вышеупомянутая оперная певица, его бывшая пассия. И она ему сказала: «Бонис, ты всегда был дураком. Твой сын… это не твой сын», а потом, вместо ответа на вопрос: «А чей же?» указала рукой наверх, на хоры, где виртуозно играл органист, её коллега из оперной труппы. Впрочем, самим сюжетом романа это утверждение брошенной и оскорблённой любовницы и не подтверждалось, и не опровергалось. Здесь автор пожимает плечами и (будучи и по жизни, и по убеждениям ригористом-пуританином, не имевшим оснований сомневаться в подлинности своего собственного троекратного отцовства) словно бы говорит: «А какая разница? Разница-то какая?»
То есть нет, разница-то, конечно, есть - существенная, колоссальная. Но это — с одной стороны. А с другой, для самого героя, эта колоссальная разница не упраздняется, конечно, но зато, так сказать, сублимируется обретённой им верой — верой и в «цепь поколений», и в самого себя, и в Церковь, и в отечество, и в отцовство, и, самое главное, в «своего единственного сына». (Что, помимо прочего, подчёркивается и трагически-возвышенной игрой слов, потому что испанское «единственный сын» звучит точно так же, как «Единородный Сын» Символа веры.)
Ну да, с одной стороны ему, конечно, был нанесён удар — ощутимый, чувствительный, болезненный, отчего он даже сравнил самого себя со святым Себастьяном - изрешеченном стрелами, но, несмотря на мучения… улыбающимся. Стоя у алтаря и улыбаясь сквозь слёзы, Бонифасио ответил тогда так:
«Я тебя прощаю… Мой сын — это мой сын. У меня есть то, чего ты ищешь, но чего у тебя нет: у меня есть вера, вера в моего сына. Без этой веры я не смог бы жить. Я уверен, что мой сын… это мой сын. Конечно же, да! Господи Ты Боже мой! Это мой сын!.. Так вот когда завтра ты раскаешься в своих словах, вспомни, что я тебе говорю сейчас: Бонифасио Рейес твёрдо верит в то, что Антонио Рейес-и-Валькарсель — это его сын. Это его единственный сын (единородный сын). Понимаешь? Его единственный сын!»
Вот на этом роман и заканчивается.
Да и правда — а что ещё можно прибавить к этому своего рода "Символу веры" человека, который силой такого исповедания искупил слабость своей прежней жизни?
Если есть вера, вера и доверие, то всё остальное…
Разница-то какая, какая разница?