Вообще-то есть совсем немного людей, о которых мне хотелось бы рассказать, «остановив мгновенье». Большинство из них уже пребывает в мире ином, что обязывает поторопиться и меня, потому что если не расскажу о них я — уже не расскажет никто. Серёжа Юров, слава Богу, жив и здоров, находится в том самом приятном возрасте, который скорее всего и имел в виду Карлсон, говоря о том, что он — «мужчина в самом расцвете сил». Серёже — сорок, о чём он вчера неоднократно напоминал мне с каким-то очаровательным отчаянием, но я ему не перечила: в конце концов я дама, мне на четыре года больше, поводов отчаиваться по этому поводу (во, какой каламбур!) у меня так-то, чисто логически, куда больше, но я почему-то не отчаиваюсь, и даже наоборот. И всё равно — в Серёже Юрове, несмотря на эту толику богемного кокетства, прекрасно всё, о чём я и расскажу ниже.
Познакомились мы с ним где-то в начале девяностых, когда я работала в газете «Московский церковный вестник» («МЦВ»). Вообще-то история «МЦВ» достойна своего летописца, и я тут пока ограничусь только самыми беглыми сведениями. Ну, вы понимаете, с наступлением «перестройки» властям нужно было продемонстрировать свою дружбу с Церковью или, вернее, с той самой унылой конторой, которая называется РПЦ и которая в те годы всё-таки была ещё не так уныла, как сейчас, потому что сейчас от неё воняет тем говном, в которое превратились тонны засаленных и не пущенных в оборот купюр, бессистемно наваленных в заплесневевшем подвале, где прорвало канализацию. А вот тогда, в начале 90-х, это была своего рода «пора надежд»: тогда, помимо толпы говнюков и карьеристов, в церковные учреждения попадали и всякого рода романтики: на них пахали, их использовали, а потом их выкидывали, как ненужный хлам, и это было неизбежно. Зато разбухшее на чужих трудах говно, как правило, очень удачно потом всплывало и тихо перемещалось в тихие и полные халявного корма заводи самых хлебных мест РПЦ — в частности, в ОВЦС, то бишь в Отдел внешних церковных сношений, своего рода министерство иностранных дел при папе Лёше. Ну да, там-то они в основном все сейчас и кормятся, наши бывшие с Серёжей коллеги — и выпускник текстильного техникума Саша Макаров; и приколист Валька Лебедев, человек без образования, параллельно окучивающий какую-то фракцию при блоке «Родина» и надувающий щёки в тени идиота Глазьева; и, наконец, тихушник Миша Дудко, сын покойного пастыря. (Миша и Саша облечены, ясное дело, священным саном; Валька Лебедев тоже, наверное, был бы не прочь помахать кадилом, но вы же понимаете: человек во втором браке... каноны, как говорится, не позволяют.)
Ну так вот: когда «сверху» было спущено решение об образовании «МЦВ», митрополит Питирим, тогдашний глава Издательского отдела МП, наверное, поморщился: Питирим был церковным Горбачёвым, и его официальный особняк на Погодинской улице служил для него не более чем взлётно-посадочной полосой в его вечных перелётах Вечного жида, разносящего семена «православной истины» по всем более или менее крупным международным экуменическим тусовкам. С него, Питирима, за глаза и за уши хватало и «Журнала Московской патриархии», пресловутого «ЖМП», и богослужебной литературы, изданием которой, правда, занимались совсем другие люди типа смиренного архимандрита Иннокентия (Просвирнина), погибшего впоследствии странной, почти что мученической смертью (по одной из версий, его насмерть забили рабочие, которые восстанавливали Иосифо-Волоцкий монастырь: скупердяй Питирим не платил им денег, послал в монастырь «на разборку» безропотного Иннокентия, и вот…).
Одним словом, «контора», с которой высокопреосвященнейший был связан, как вы понимаете, самыми тесными узами, велела нашему митрофорному генералу (мир праху его) основать официальную церковную газету. «Генерал» в рясе посоветовался с генералами в штатском, и для раскрутки этого благородного дела ему отрядили из "органов" старца по фамилии Козлов. (Эх, блин, имени-отчества его уже не помню: ну так ведь все его тогда так и называли — «Козлов», как упомнить?) Товарищ Козлов был по-своему очарователен: собрав нас, всех сотрудников новоорганизованной газеты, он прямо так сразу, на голубом глазу, объявил нам, что он атеист и коммунист и именно поэтому хочет внести свою лепту в просветительскую работу Православной Церкви. Нет, вообще-то он был очень даже неплохим дядькой, так-то, чисто по-человечески. И даже, опять же по-человечески, он был куда лучше и Саши Макарова, и Вали Лебедева, и Миши Дудко вместе взятых. Но тут, как говорится, человек попал под жернова истории и потому растерялся - потому как чем заниматься в КГБ — это он знал хорошо, всю жизнь он положил на это дело. Но вот какая незадача: его «контора» посыпалась — и он, вынужденный покинуть обитый дубовыми панелями кабинет на Лубянке, воленс-неволенс переместился в засранную комнатушку бывшей коммуналки дома на Погодинской, где и располагалась тогда наша редакция. Ну да, жалко было человека. Из князей - да в грязь. Жалко.
Лично у меня с Козловым отношения были нормальные. Сначала он пригласил меня к себе на приватную беседу и начал излагать мне свой мутный план «пропаганды православия» по рецептам Лубянки. Послушав товарища Козлова, я быстро сообразила, в чём его слабое место: собственно в православии он, что естественно, ни хрена не понимал. И это дало мне сразу существенное преимущество: я сразу пальнула по нему залпом терминов типа «катафатически-апофатически», «мариология-сотериология». Козлов покрылся пятнами и пришёл в ужас. Так между нами и было заключено негласное соглашение, и он отдал мне на откуп восьмую полосу «МЦВ», на которой я еженедельно радовала своих читателей изложенными в героико-романтическом духе житиями святых, причём некоторые из них оказались, действительно, такими умилительными, что я и по сей день вспоминаю о них с любовью, хотя разрывать свои архивы, чтобы перечитать «Московского пустынника» (о патриархе Пимене) или «Арфу Филарета» (о митрополите Филарете Дроздове, моём свойственнике) мне всё-таки как-то лень.
В общем, ничего, при Козлове жить было можно: я у него там как-то сразу заняла довольно привилегированное положение в том смысле, что большую часть времени, ваяя свои «жития», проводила дома, о чём и свидетельствует сохранившаяся с тех пор фотография: публицистка Газизова дома, у пишущей машинки — за тем же самым столом, под той же самой лампой и на фоне тех же занавесок, что и сейчас. На коленках у публицистки Газизовой сидит сосредоточенная маленькая девочка и тычет пальчиком в клавиши. Короче, десяти истекших лет как ни бывало. Всё осталось таким, как и прежде. Ну разве что пишущая машинка сменилась допотопным компьютером, маленькая девочка преобразовалась в здоровенную деваху, узор на занавесках выгорел подчистую, а сама публицистка Газизова с виду, что естественно, малость обветшала, хотя и не утратив, однако, задорного блеска своих ореховых глаз, воспевавшихся некогда разного рода трубадурами, среди которых был даже и один красавец-семит, прижимавший руку к сердцу и декламировавший: «Я принёс тебе чёрную розу в бокале…»
Господи Боже мой, так я же хотела рассказать о Серёже Юрове, но тут мне поневоле пришлось сделать своего рода лирическое отступление, чтобы обрисовать общую диспозицию. Одним словом, так. «Московский церковный вестник» функционировал. Его сотрудники приходили сюда заниматься своими собственными делами: кто-то пил чай с баранками, кто-то ходил по двору и курил, кто-то регулярно бегал с соседний дом, «к самому Питириму» (если, конечно, последний не находился в это время «за рубежами»), выпрашивая для себя прибавки к жалованию и доказывая свою лояльность посредством художественного стука на своих коллег. Молоденькая секретарша Оксана Фелоненко строила глазки сразу двум претендентам на её руку и сердце — вышеупомянутому Мише Дудко и туповатому, но чувствительному парню Серёже Белавенцу, и мы с замиранием сердца следили за этой битвой титанов и даже устраивали своего рода тотализатор на предмет того, кто же именно из этих двух «лыцарей» одержит верх в этом романтическом поединке. Я была на стороне Серёжи Белавенца: несмотря на свою тупость, он был щедр (преподнёс даме своего сердца целых двадцать пять белых роз, по числу её лет: симпатишная хохлушка явно засиделась в девках), а романтическую щедрость в мужчинах я ценила всегда. «Ничего, Серёжа, — говорила я этому розовощёкому пацану, — победа останется за тобой». Но я, вопреки обыкновению, всё-таки ошиблась, потому что победила не щедрость, а корысть: Оксана отдала свою руку и сердце Мише Дудко, хотя последний был скуповат и вместо роз преподносил ей только постные сушки к чаю. Однако Миша, сын известного человека, уже тогда тишком-молчком проторил дорожку в хлебный ОВЦС и регулярно, от имени «православной молодёжи», нёс истину незамутнённой веры еретикам-католикам из Парижа и Рима. Слова «Париж» и «Рим» производили на Оксану такое же мощное воздействие, как слова «шикарно» и «колоссально» — на людоедку-Эллочку. В итоге Серёжа Белавенец получил отставку и забрил затылок под монашеский клобук, что тоже было, на свой манер, романтично.
Да, ну так вот, расскажу, наконец, о Серёже номер один, о Серёже Юрове. Он появился в «МЦВ» в то время, когда там всё уже малость устаканилось и все уже занимались своими делами, то есть курили, болтали, стучали, разводили шуры-муры, отыскивали тёплые канализационные трубы в качестве способа продвижения к вожделенному ОВЦС… И тут появился Серёжа. О нём было известно только то, что он окончил журфак МГУ и попал сюда по рекомендации кого-то из «эмцэвэшников» (кажется, уже упоминавшегося Макарова). Так вот: явление Серёжи, ворвавшегося в среду этой патриархийной тухлятины, было сродни порыву свежего ветра. Или нет, лучше так: в вонючий отстойник вдруг, словно по недомыслию, залетела какая-то прекрасная, гордая, романтическая птица. В общем-то я только очень смутно помню, как конкретно выглядел Серёжа: в памяти остался только образ — образ с фотографии молодого Блока, может быть, определить трудно. Помню только, что он был высоким, изящным и каким-то удивительно лёгким — и это ощущение полёта дополнялось длинным богемным шарфом, который и создавал эту ассоциацию с крыльями птицы, с птицей вообще.
Наверное, из моих восторженных слов можно сделать тот вывод, что я в Серёжу влюбилась. Отнюдь. Я его просто полюбила — и, опять же, на каком-то высоком романтическом полёте. Но это при том, что он, как ни странно, совершенно не занимал ни моих мыслей, ни моего сердца: он жил сам по себе, звонил по телефону, что естественно, каким-то барышням, я жила сама по себе и образ Сергея Юрова нимало не тревожил ни моих снов, ни моих фантазий. Мы с Серёжей жили параллельно, наши пути редко когда пересекались даже и в «МЦВ» (Юров в качестве репортёра тоже очень быстро перешёл на вольный график работы), но мы с ним интуитивно существовали в одном диапазоне и парили, так сказать, на одной высоте, хотя каждый из нас и летел параллельным курсом. И он и я, мы оба, были отвязны — опять же в благородно-романтическом смысле этого слова, мы оба были… м-м… талантливы, то есть наши соответствующие статейки на фоне этой тягомотной патриархийной говножуйской бодяги и смотрелись, и читались, а при чтении в «МЦВ» юровских корреспонденций я приходила в упоение, в тихий восторг, потому что так писать мог только отвязный ХУДОЖНИК — отвязный не в смысле хамства, а в смысле отвязанности от земли, в смысле полёта. Не знаю, сохранились ли у меня в архиве статьи Серёжи (сохранилась только одна, гениальная, в журнале «Континент»), но вот ощущение от них я постараюсь передать таким вот примером. Стиль Московской патриархии вообще — это стиль такой равнодушной, вязкой, сыромятной ненависти, которую, конечно, в реальности никто не к кому не испытывает, потому что всем, по большому счёту, всё это похую (всякая там борьба с «иноверными»), но которую положено демонстрировать, возгревая в себе гальваническую ненависть к католикам, протестантам, магометанам, кришнаитам… Вот Серёжу Юрова и посылали (по причине его молодости и легконогости) на разные «инославные» сборища — чтобы «обличать». Так вот, оказавшись, например, среди буддистов, он возвращался оттуда с таким, например, очерком: «Ну да, бедные ребята, лопочут там свои мантры, бедняги… Но какие же простодушные ребята… Не знаю, может, они и задуренные, вам с вашей богословской колокольни это видней… Но вот они кричат: «Харе Кришна» — а я смотрю, а на ногах-то у них толстые носки домашней вязки…» Вот именно таков, вкратце, и был стиль Серёжи Юрова: эти «вот толстые носки домашней вязки» и определяли в нём всё: его исполненная любви душа всюду искала и различала только это — любовь (не в ущерб богемному пофигизму, изысканной иронии и язвительному анализу, само собой).
Короче, с самого начала стало очевидно, что Серёжа тут приговорён, что его, с его-то полётом, романтизмом и любовью ко всему сотворённому, отсюда быстренько вычистят: настолько он не монтировался с этой тухлой, алчной и бездарной средой. Да и мой собственный конец в стенах этого почтенного заведения я совершенно отчётливо предчувствовала и потому пошла ва-банк под внутренним лозунгом: «Помирать — так с музыкой». Устав от подковёрных питиримовских наездов на «МЦВ» (архипастыря эта газета со статейками Юрова и Газизовой явно раздражала, и ему, архипастырю, было бы не слабо уничтожить её целиком — но вот только не сразу, а аккуратно, в стиле дона Базилио), я в каком-то журнале напечатала статью о том, как высокопреосвященнейший борется с церковной прессой. Практически в тот же самый день в другом журнальчике (или газете, теперь уже не помню) была напечатана статья Серёжи... о том же самом. Тогда стали говорить, что мы с ним были марионетками «масонско-демократического заговора» против непорочного патриота Питирима. Ну да, при таком раскладе фактов объяснять что-либо кому-либо было бесполезно. Я ж говорю, мы с Сергеем существовали в одном и том же диапазоне, наши параллельные «воздушные коридоры» пролегали на одних и тех же высотах, и, существуя параллельно и совершенно автономно, не испытывая друг к другу тех в собственном смысле слова «нежных чувств», которые и именуются любовью в её расхожем смысле, мы, однако, одинаково резонировали, потому что… я ж говорю, мы любили друг друга, о чём, например, Серёжа мне время от времени, со своей стороны, и докладывал в конце тех внезапных и чрезвычайно редких телефонных разговоров, которые мы и вели иногда в ночи… раз в пятилетку.
Ну а теперь, вкратце, о дальнейшей фабуле. Дальше, получив соответствующее ускорение от удара питиримовой коленкой, Серёжа какое-то время работал в разных журналах, но в итоге пришёл к тому же, к чему (опять же параллельным курсом) пришла и я: что единственное, чему стоит посвящать свою жизнь — это созерцать её в том виде, в каком она протекает. Теперь Серёжа вернулся в ту же самую родную ему стихию профессионального бездельничества, в которой с удовольствием пребываю и я. Серёжа, судя по всему, писал отличные стихи (а они не могли не быть отличными), но вот просто писать, в прозе, ему надоело. Зачем? Он переселился на дачу, там и живёт зимой и летом, заезжая в Москву только за книгами и для того, чтобы раз в неделю провести свою передачу на радио «София». «Как ты живёшь, Серёжа?» — спросила я его вчера. «Сижу на берегу реки, курю, смотрю, гуляю с собакой…» И я подумала, что да, Серёжа всегда жил правильно, по-божески (не в смысле исполнения каких-то долбанных «заповедей», придуманных старыми кастратами, а в смысле любви к Богу, к людям, к своей душе), и вот теперь он, наконец, вырулил на совсем уж правильный путь, где ему уже ничто не помешает пребывать в той чистой нирване, для жизни в которой он и был рождён.
Я как-то всегда стеснялась ответить Серёже адекватно, но вот вчера, после нашего с ним телефонного разговора ни о чём (но и, по большому счёту, обо всём, о самом главном), я с определённым запозданием говорю ему теперь:
«Серёжа, я тебя люблю».
И ничего личного.